Всхлипнул, затрясся, грубо зарыдал старик, молча стоявший рядом с Лоховым, поспешно отошел, утирая нос рукавом, присел возле печки, стал растапливать ее… Лохов и на старика смотрел с удивлением. Он понял, что у этих двух людей, которые сейчас рядом с ним, есть свое собственное, особенное отношение к смерти его матери…
— Ручки и ножки уже начали холодеть, — каким-то невероятным, ласковым, растроганным голосом произнес врач. — Но пульс держится. Очень крепкое сердце у вашей матушки.
Сморщенный старик, сидевший на полене перед раскрытой печью, весь в багровых мазках огненного света, курил, пуская в дверку дым; вдруг он стал странно подвывать, что-то бормоча по-своему. Врач, высоко приподняв свои бровки-подковы, собрав гармошкою лоб, смотрел на него сочувственно и печально. Лохов ощутил, как беспредельный духовный мрак, окутавший его за последние дни, куда-то исчезает. Он увидел смерть такою, какая она есть, в бесстыдном и обнаженном своем действии, и ему открылось одно из главных свойств ее трудов — что это грубая работа, бесконечно унижающая естество человека.
Но смерть — даже смерть его матери — не есть что-то, относящееся только к нему или только к ней, умирающей. Сын иными глазами, с прощальной нежностью посмотрел на нее. Смерть — успение — матери была отдана не в одни его трясущиеся, неумелые руки, и на мгновение МЫ впервые ему дали увидеть себя; я закрыл глаза, потом открыл их и увидел несметные караваны летящих белых облаков, каким-то чудом уместившиеся в убогой комнатке, и я порадовалась тому, что вот уже муки мои кончились и пришло время для последнего прощания — без слез, без рыданий, со всею, без остатка, отдачею нежности бедному сыну моему. Он присел возле изголовья матери и погладил ее теплые волосы над прохладным гладким лбом: ТЫ ЕЩЕ ЖИВА, ЖИВА…
Одетый в пальто врач подошел к нему, протянул руку, прощаясь.
— Простите меня, доктор, — сказал Лохов, привставая.
— Нам приходится всегда всем прощать, — улыбнувшись, ответил врач, устало глядя на Лохова. — Но держитесь, скоро начнется у нее агония… Я еще вечерком загляну, пожалуй.
— Что же будет дальше, доктор?! — невольно, неожиданно даже для себя вскрикнул Лохов.
— Тяжело будет, чего там. Держитесь, — спокойно отвечал врач, как будто проникнув в ту затаенную глубину сердца Лохова, откуда вылетел этот испуганный, тоскливый крик. — Нелегко научиться смотреть на такие вещи… Вот у меня три года назад умерла мать, и я у нее тоже был единственный. Так поверите ли, я, который принял ее смерть, можно сказать, своими руками, как принимают роды, я закричал, как мальчик, когда тело вынесли на улицу и ей на лицо стал падать снег… Я стал заслонять шапкой ее лицо, представьте себе. Что-то на меня нашло такое… Поразил меня простой, в сущности, факт, что снежинки падают и не тают на лице…
Уходя из деревянного домика, где лежала одна из его больных (пожалуй, уже НЕ БОЛЬНАЯ), шагая по берегу моря в сторону города, врач снова переживал ту страшную минуту, когда увидел, как тихо опускаются и лежат на ресницах, на губах и щеках серого лица нетленные звездочки снега, и мгновенно сущность того, как любовь и нежность и человеческая привязанность так вот наглядно и чудовищно перевоплощаются в нечто холодное и навеки неподвижное, — истина разлучницы смерти вновь открылась врачу.
А в оставленном им домике царило безмолвие, и лишь гудение пламени в печном зеве да нестройная трескотня огнем раздираемых поленьев выдавали непреклонный бег времени, совершаемый в молчной тишине. Лохов не видел своих рук, ног, не видел старика отчима и лежащей на одре матери, замерев, он думал, что слова врача, слова утешения могли быть лживыми — о том, что мать сейчас ничего не чувствует и видит приятные сны. Он снова остался один, чтобы в одиночестве, без всякого учителя продолжать ужасную науку. И ему было дано странное видение.
Будто висит он над облаками на каком-то невероятно высоком шесте. Испытывает мучения, которым нет сравнения в словах. Но, самое главное, он на этом шесте, овеваемый дымными облаками, вдруг убеждается в полной бессмысленности своих мук. И когда он окончательно постигает, что спасительной силы нет, раздается громоподобный раскатистый хохот множества голосов. Кто-то внизу, невидимый под облаками, начинает торопливо подрубать шест, который вздрагивает от каждого удара, и вот он клонится, падает, летит к земле со страшным ускорением. Но в какой-то миг Лохов непроизвольно протягивает руки и хватается за чьи-то две сильные упругие руки. Не успев заметить, кому принадлежат эти руки и откуда они протянулись, он с наслаждением, ликованием и ненавистью отпихивает ногами, толкает дальше к падению проклятый шест, который, ухнув, исчезает в клубящихся тучах.
Читать дальше