Он творил под знаком двойного ограничения, и каждое из них заводило его по-своему. Во-первых, было ясно, что никто никогда не увидит его созданий. Однако, как ни странно, это не породило в Эффинге ощущения бесполезности, скорее наоборот, освободило его. Теперь он творил только для себя, не обремененный страхом перед критикой, и одного этого оказалось достаточно для того, чтобы коренным образом перевернуть его взгляды на то, что он делает, и вообще на искусство. Впервые в жизни он перестал оглядываться на мнение публики, и, как результат, понятия «успех» и «неудача» неожиданно потеряли для него смысл. Истинная задача искусства, открыл он для себя, не создание красивых творений. Это способ познания, проникновения в суть мира и обретения своего места в нем, и какими бы ни были эстетические достоинства конкретной картины, они чаще всего — случайное следствие попыток дойти до сердцевины сущего.
Он заставил себя забыть заученные правила, доверившись пейзажу как равному, добровольно принеся свои замыслы в жертву случая, повинуясь порыву, наплыву чувственных желаний. Его больше не страшила окружающая пустота. Он пытался запечатлеть ее на холсте, и это каким-то образом примиряло их, теперь он мог воспринимать ее безразличие как нечто свойственное и ему, причем настолько, насколько он сам был подвластен молчаливому давлению окружавших его огромных просторов. Картины, выходившие из-под его кисти, были «дикими», — как он это называл, — полными безумных цветов и странных, неожиданных всплесков экспрессии, каким-то водоворотом форм и света. Он не отдавал себе отчета, ужасны они или хороши — не в этом, видимо, было дело. Они были только его и не походили не на одно из известных ему полотен. И пятьдесят лет спустя, говорил Эффинг, он по-прежнему может воспроизвести в памяти каждую из своих картин.
Второе ограничение было пусть менее явным, но оказывало на него даже большее давление. Тюбиков с красками и холстов пока еще хватало, но он все писал и писал, и они должны были неизбежно иссякнуть. С самого начала, таким образом, конец неумолимо приближался. Даже когда он творил, окружающее словно бы исчезало у него на глазах. Это придавало особенную остроту всему, что он создал за те месяцы. Всякий раз, когда он заканчивал очередную картину, границы будущего сужались, неотступно приближая его к той поре, когда будущего не окажется вовсе. Месяца через полтора неустанной работы у него остался только один холст. Тюбиков с краской, правда, было еще больше дюжины. Эффинг перевернул картины и продолжил писать на обороте. Это стало для него спасением, сказал мне Эффинг, и следующие три недели у него было ощущение, будто он возродился. Он работал над вторым циклом пейзажей с еще большим рвением, чем над первым, а когда все холсты были использованы с обеих сторон, он стал писать на мебели, которая имелась в пещере, вбивая и вбивая мазки в шкаф, в стол, в деревянные стулья, а когда и это все было изрисовано, он выдавил из последних тюбиков остатки красок и начал расписывать южную стену пещеры, намечая основные линии панорамной стенной росписи. Это был бы его шедевр, говорил Эффинг, но когда работа была готова лишь наполовину, краски закончились.
Потом наступила зима. У него еще оставалось несколько блокнотов и коробка карандашей. Можно было бы заняться рисованием, но он не захотел. Теперь он в основном записывал свои мысли и наблюдения, пытаясь выразить словами то, что до того изображал красками. В другом блокноте он продолжал вести рутинный дневник своего существования, точный отчет обо всех расходах: сколько чего съел и сколько осталось, сколько свечей сжег и сколько осталось. В январе целую неделю шел снег, и он с удовольствием смотрел, как белизна стелется на красные скалы, изменяя уже примелькавшийся пейзаж. Днем выходило солнце и растапливало снег неровными пятнами, придавая окружающему чудесную пестроту, а когда поднимался ветер, мутно-белые клочья взмывали в воздух и кружились в мимолетных, бурных танцах. Эффинг, бывало, часами наблюдал за капризами погоды, и это никогда его не утомляло. Жизнь текла медленно, так что теперь ему стали заметны малейшие перемены.
В первое время после того, как кончились краски, было мучительно трудно ощущать свое отлучение от творчества, но потом Эффинг обнаружил, что записывать мысли почти так же увлекательно, как и создавать картины. К середине февраля он заполнил все свои блокноты, и писать стало больше не на чем. Но это, вопреки опасениям, его не сломило. К тому времени он так глубоко погрузился в свое одиночество, что ему ни на что больше не хотелось отвлекаться. Представить это было почти невозможно, но постепенно его перестало что-либо интересовать, кроме собственного мирка.
Читать дальше