У Дебби голова забита эффектными купальниками, кастрюлями оранжевого морковного супа с изумрудной петрушкой, губной помадой на основе винограда, сливы, мака и розы, блеском для век, румянами — и призраками несозданных гравюр. Пальцы ее помнят медленную кропотливую работу резцом по дереву, с тихой, неуемной тоской она думает о том, что не стала иллюстратором, но с этим чувством можно смириться и жить. Она злится на Робина за то, что он никогда не заговорит с ней о нерожденных ксилографиях. Можно человека любить — и одновременно таить на него глухую обиду, если ты замкнутая натура. Дебби продолжает любить Робина, но обижается на его полнейшее безразличие — к гравюрам, живущим в ее душе, к тому, как она управляется с домом, детьми, деньгами, работой, даже с его запросами и причудами. Обижается она и на то, с какой настойчивостью он старается вывести из себя, унизить, выжить миссис Браун, без которой все старания Дебби удержать равновесие рассыплются, все пойдет прахом.
Оставшись один, Робин Деннисон нервно шагает взад и вперед по студии. Ему за сорок. Он так и думает: ну вот мне и за сорок. В последнее время он усиленно старается избегать мыслей о том, что его дело, работа, жизнь — сплошной абсурд. Ему мало подходит артистический образ жизни. По темпераменту и воспитанию быть бы ему стряпчим или бухгалтером — носить строгие костюмы, по выходным ловить форель и играть в крикет. Он не особо уверен в себе, ему несвойственна бравада и совершенно чуждо истинное, абсолютное уединение, сосредоточенность на своей персоне, хотя живет он именно так, погрузившись в себя. Делает он это по причине упрямой веры в откровение, которое посетило его давным-давно и с тех пор не усилилось, но и не ослабло, прочно держит за сердце. Как-то в детстве тетка подарила ему набор гуаши, и он нарисовал герань, а потом аквариум. И до сих пор ему памятен запретный, как ему тогда почудилось, всплеск чувственного восторга от самого первого влажного карминового мазка по бумаге, от медленного кружения влажных волосков в лужице кобальта; штришки желтой охры и оранжевого ложились на матово-белое, и оживали влажные, извилистые рыбьи хвостики и плавники. От него было мало толку в других делах, поэтому родители не особо возражали против такого выбора профессии. Вооружившись кистями и красками — уверил он себя, — он сумеет одолеть художественное училище. Без них он чувствовал себя серым клочком тумана в полной серого тумана вселенной. Он изображал маленькие яркие предметы в громадных пространствах серого, темно-желтого или бежевого. И все вокруг говорили: "Что-то в его работах есть ". Или еще менее определенно: "В его работах есть что-то ". Вот только этого чего-то , пожалуй, недостаточно, прибавляли они про себя, но Робин слышал только то, что говорено вслух.
С Дебби можно было разговаривать о главном. Дебби знала о его сокровенном ощущении цвета, он поведал ей свою детскую тайну, а она внимательно выслушала. По ночам он взволнованно рассказывал о Матиссе: кристальная чувственность великого полотна Luxe, calme et volupté парадоксально перетекает в религиозное ощущение природы сущего. В Матиссе нет излишней мягкости, говорил он Дебби, а есть мощь , спокойная мощь.
Дебби согласилась: "Да, именно так!" — прониклась его идеей. Вскоре они устроили себе каникулы на юге Франции: поработать на пленэре с яростным солнечным светом. Вышло ужасно. Робин пытался накладывать на полотно крупные яркие мазки в духе Матисса и Ван Гога, но выходило водянисто, слабо и нелепо, и ничего он с этим поделать не мог. Единственная удачная картина из той поездки: какой-то красный жук, и тут же рядом большой жук-скарабей с иззелена-черной сверкающей спинкой, и яркая зеленовато-желтая бабочка — все трое расположились на заурядно-серой, розоватой, песочной, тускло-желтой, белой и терракотовой гальке, такие пестрые, но блеклые камешки есть на пляже в любой стране. Во все четыре стороны света этого полотна простиралась галечная пустыня, был еще сухой лист или два да несколько соломинок, разбросанных тут и там, и зловеще сияли трое насекомых. Картину купила одна галерея, у него затеплилась надежда на сотрудничество, но новых заказов не последовало, не случился взлет; и больше они никогда не выбирались на сильный свет, проводят теперь свои отпуска в Котсуолд-Хилс, в верховьях Темзы, среди пологих, неярко освещенных живописных английских холмов.
В последнее время Робин сделался ужасным деспотом в том, что касается вещей и предметов, которые он считает своими. Сам он думает, что виной тут исключительно его трудное призвание, но на самом деле это не так. Его отец Родни Деннисон, топограф по профессии, был таким же оригиналом: полагал, что есть особые вещи, которые ему принадлежат, и вещи всех остальных людей, особенно его бесили "грязные вещи" домработницы. Он орал на нее и поносил перед домочадцами последними словами, если ей случалось выколотить из его трубки недокуренный табак, склеить в комок его обмылки или собрать в аккуратную стопку его разбросанные счета и чеки. Как теперь сам Робин от уборок миссис Браун, отец прямо-таки столбенел, если его хозяйству угрожали чистотой и порядком, в пазухах его черепа сгущалась слизь, наступали дыхательные спазмы. Как и для Робина, для него продвижение его домработницы миссис Бриггс с тряпкой через его владения было чем-то вроде путешествия улитки, которая перемещается по листу неумолимо, оставляя за собой мерзкую слизь. Робин думает, что его причуды — из-за Искусства. Ему не приходит в голову, что, может быть, его ненависть к миссис Браун — это оборотная сторона его собственной беспомощности, зависимости от жены, которая и деньги зарабатывает, и всех "строит". Он убежден, что Дебби прекрасна, воплощение чистоты и порядка. Зато миссис Браун — воплощение хаоса: дико выглядит, тайком курит и разводит грязь (хотя, если уж дело на то пошло, она скорее разметает ее по углам, перераспределяет по дому).
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу