Например, при дворе Филиппа II Македонского, отца Великого Александра, в IV-м веке до Р.Х., чеканились золотые монеты с изображением собак, весьма напоминающих спаниелей. А французский Король-Солнце Людовик XIV (это уже в XVII-м веке) любил этих очаровательных сорванцов столь рьяно, что каждому из них ежедневно даровал монаршей десницей по семь сухариков, специально выпекаемых королевским пекарем…
Обо всем этом мы узнали позже. А в то 31 декабря все семейство было занято другим: скрупулезным разглядыванием карты Испании.
Нам пришлось отмести массу вполне пристойных топонимических кличек: Сифуэнтес, Понтеведра, Эль-Ферроль, Пособланко (вообразите, орать с утра на востоке Украины: «Понтеведра! Ко мне! Куда ты погнал эту драную кошку, черт бы тебя побрал?!»). Время шло. Близилась полночь. Мы начинали нервничать. Еще бы: уже приобресть в качестве визитной карточки две желтоватые лужицы — и все еще не иметь в арсенале звучного имени!
Наконец я ткнул пальцем: Теруэль. Все, банзай! Прижилось. Приклеилось. Совпало.
Терька рос резвым парнем. Сказать правду, он был не самого храброго десятка. Нашкодив и боясь наказания, мог оскалиться и укусить. После чего забивался под диван и угрожающе рычал до наступления перемирия (парламентером выступал, естественно, я). Иногда он сбегал от меня на прогулке, в окрестных рощицах. А когда возвращался, вся спина была испачкана жидким зеленоватым дерьмом. От него разило, как из выгребной ямы. Меня в ту пору не покидало ощущение, что подобные «художества» — его подленькая месть мне, непонятно на чем зиждущаяся. Я ругался, суля ему кары небесные. Жена выливала на это вонючее чудовище пригоршни шампуня. Бывало и так, что он вообще убегал. Распсиховавшись, я возвращался домой один, с поводком в руках. Клялся, что наступит срок — отведу его подальше в лес и оставлю там насовсем: пусть живет как хочет. В таких случаях сын брал поводок, как эстафету, и в молчаливом осуждении моего поступка (точно это я кинулся во все тяжкие, а не Терька) шел его разыскивать.
Однажды я наказал пса тем, что, «заарканив» его после очередной самоволки, протащил за собой на поводке бегом 23 километра. Полдистанции он уже еле плелся за мной, а дома свалился возле двери и проспал несколько часов кряду. Я ликовал: «Мне отмщение, и аз воздам!..»
Пару раз в период «перетягивания каната» и выяснения, кто в доме хозяин, я его сильно побил. Потом, когда мы уже помирились, и он — покорный, сдавшийся — вылизал мне ладони, я долго стыдился смотреть ему в глаза. Знаете, эти собачьи глаза… Будь я театральным режиссером и доведись мне ставить спектакль, где бы центральным эпизодом была встреча двух бывших друзей — предавшего и преданного, — я бы очень просто все объяснил актеру, играющему роль последнего: твой взгляд должен быть как у несправедливо наказанного пса. Пса, чью экзекуцию хладнокровно провела рука, к которой он всегда ласкался и которую искренне и беззаветно любил. И которую продолжает любить и после расправы. Вопреки всему…
Конечно, я пытался сделать себе инъекцию оправдания. Я убеждал себя, что повышенный градус злобы и ненависти, существующий в обществе, передался и мне — как вирус, как бацилла. Отсюда мой пароксизм. Я говорил: мир затачивает нас под себя. Самый главный закон социума — это закон «соленого огурца»: один рассол — один вкус. И я еще, черт возьми, не самый «соленый»!.. Это было слабым утешением, ибо в душе я всегда сознавал, сколь призрачна и эфемерна моя действительная связь с обществом. Нет-нет. В том-то и дело, что злоба, которую я себе не мог простить, было исключительно моей. Моей и только (так, по крайней мере, я думал некоторое время, не подозревая, что матрешка рациональных объяснений таит в себе все новые и новые смыслы). Как бабочка из куколки, рассуждал я, она, злоба, появилась из моей лени. Я бил пса, потому что ленился его дрессировать. В каком-то смысле я поступил с ним так, как привык поступать с собой: ленясь обуздать свои порывы, я совершал дурацкие, а подчас — подлые поступки, за которые жизнь меня нещадно наказывала, протаскивала сквозь строй, обрушивала на согбенную (выражаясь высокопарно) спину десятки, сотни, тысячи шпицрутенов. Не видимых никому и не ощутимых никем, кроме меня.
В один из таких внутренних монологов я вновь вспомнил мсье Мерсо из «Постороннего». Он равнодушно похоронил мать, отданную в богодельню. Курил над гробом, который не пожелал открыть, дабы бросить последний взгляд на умершую, проститься с ней. Он выпустил пять пуль в араба, до которого ему, в общем-то, не было никакого дела. И лишь в тюрьме, после суда с суровым вердиктом, на пороге небытия, «первый раз открыл свою душу ласковому равнодушию мира»: «Я постиг, как он подобен мне, братски подобен, понял, что я был счастлив и все еще могу назвать себя счастливым. Для полного завершения моей судьбы, для того, чтобы я почувствовал себя менее одиноким, мне остается пожелать только одного: пусть в день моей казни соберется много зрителей и пусть они встретят меня криками ненависти».
Читать дальше