Они смотрели один на другого молча, с близкого расстояния, под наведенными автоматными на них стволами, в тесном кругу охраны.
Белосельцев, испытывая слабость и головокружение, старался контролировать эмоции, чтобы они не проступили на его лице, не были прочитаны стоящим перед ним африканцем. Это были эмоции страха, ненависти, мольбы, взывания к милосердию, презрение к нему и к себе самому, стремление удержать эти чувства под личиной равнодушия и спокойствия, чтобы испуганным или ненавидящим взглядом не взвинтить, не раздражить, не вызвать гнев человека, который может его немедленно уничтожить.
Сержант Ламета казался физически сильным, и его сила, закупоренная в крепких жилах, толстых костях, выпученных глазах, вывернутых кувшинообразных губах, имела двойную природу. Одной своей сущностью уходила в животный мир, в крики и вопли саванны, в ядовитое испарение болот и огненные дожди, в непрерывное варево съедающих друг друга существ. Другой, меньшей по объему частью включалась в мир человеческих отношений. Белосельцев взывал к этой второй, заслоняясь и спасаясь от первой.
– Кто ты? – нарушил молчание сержант, произнеся эти слова на плохом португальском, словно вылил из кувшина темный тягучий настой.
– Советский журналист, – сказал Белосельцев, не уверенный в том, что сержанту известно слово «журналист».
Было неясно, поверил ли сержант или ему просто было важно услышать голос пленника, чтобы по тембру понять глубину испуга и унижения. Африканец молча смотрел выпуклыми маслянистыми глазами, в которых было много белого, болезненно-желтого и рубинового. Медленно протянул к Белосельцеву короткую, с фиолетовыми пальцами руку, взял его за губу и, осторожно оттянув мякоть, посмотрел на зубы. Это прикосновение было парализующим. Делало Белосельцева животным, лошадью или собакой, и эта потеря в себе человека ужаснула его.
Сержант отпустил губу, повернулся к свите, что-то сказал на наречии. Двинулся прочь по плацу, важно выступая, ставя врозь ноги в военных бутсах, неся на голове красный венчик берета.
Охранники затолкали Белосельцева в клетку, и он лежал без сил, чувствуя непроходящий запах уксуса и чеснока. Глядел на липкую, оставленную сержантом капельку, на которую слетелись блестящие зеленые мухи.
Думал, что могло значить это прикосновение, превращавшее его в домашнее животное. Может, в губу ему вденут кольцо и станут водить, больно дергая, перемещая с пастбища в стойло. Или отрежут губы и сварят, подадут на стол, как редкое лакомство. Или, поднимая губу, африканский вождь хотел посмотреть его зубы, как они будут выглядеть в черепе, который наденут на шест и украсят ритуальное капище.
Все это казалось фантастическим и одновременно возможным и оттого ужасным. Смерть только что посмотрела на него рубиновыми белками, уронила на землю капельку слизи, на которую слетелись трупные мухи. Надо было готовиться к смерти. Надо было взывать к Богу.
Белосельцев пробовал обратить свою душу к небу, открыться незримым, реющим в небесах потокам. Пытался представить коричневый каменистый холм, на котором стоит распятие, и на нем, тонкий, как золотистый изогнутый стебель, распят Христос. В его ладонях, под гранеными гвоздями сочится кровь, лежат на земле скомканные одежды, тускло блестит шлем изнывающего стражника, вокруг распятия стекленеет, струится воздух. Белосельцев старался поместить себя в этот воздух, почувствовать в ладонях пронзившее их железо, ощутить иссохшим языком горячую струю жара, влетающего в легкие. Но не мог. Совпадения с умирающим Христом не происходило. Боли в ладонях не было. В небесах исчезла лазурь, отделенная от него тусклой, как кровельный лист, преградой. Бог не слышал его. Отвернулся от него. Он был не нужен Богу, не интересен ему. Бог, который от младенчества опекал его, открывался в каждой росинке, в стихе, в материнской любви, в бабушкиных ласках, смотрел на него любящими ждущими глазами, ожидая от него единственного светоносного поступка, прощал ему прегрешения, так и не дождался прозрения. Отвернулся, направил свои очи на кого-то другого. А его никчемная, бессмысленная жизнь, без Бога, без прозрения и чуда, завершается здесь, в африканской клетке, под взглядом чернолицего палача, который воспользовался равнодушием Бога и превратил его, Белосельцева, в животное.
Богооставленность была ужасна. Пустота неба была невыносима. Бессмысленность жизни вызывала такое страдание, что хотелось его прервать, воткнув себе в вену острый черепок. Белосельцев лежал на земле, стараясь вспомнить, где он совершил проступок в своих отношениях с Богом. Какой его грех оказался последним, после чего Бог от него отвернулся. Когда, на каком перекрестке он сделал неверный шаг. Направил его не к желтой, с красными кистями рябине, а к черной, с поникшими ветвями ольхе. Не к маленькому особнячку на Мещанской, а к темному подворью на Самотеке.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу