В то время у меня был роман с племянницей раввина городка Бялы. Звали ее Нина, по-моему, я вам уже как-то о ней рассказывал. Она сбежала из дома ребе и пыталась в Варшаве стать художницей. Своего дядю — раввина — она шантажировала тем, что крестится, если он перестанет слать ей деньги. Просто полоумная. Наша любовь была того сорта, что в бульварных романах именуется неистовой. Она сгорала от ревности и всегда подозревала самых непричастных ко мне женщин. Раз в несколько недель она пыталась покончить с собой. До нее я ни разу не поднял руку на женщину, но Нинину истерию можно было утихомирить только кулаком. Она сама это признавала. Когда начинались ее дикие фокусы — вырывание волос, вопли, хохот и попытки выброситься из окна, не оставалось ничего иного, как влепить ей несколько увесистых пощечин. Они действовали лучше, чем любое успокоительное. После этого она лезла целоваться. Раньше я умел управляться со своими дамами. Но Нина изматывала меня своей ревностью. Стоило ей увидеть меня с какой-нибудь женщиной, она впивалась бедняге в волосы, словно последняя базарная торговка. Она разогнала всех моих девочек.
Избавиться от Нины было невозможно. Она всюду носила с собой яд. Я впал в такое отчаяние, что засел за пьесу, ту самую, которую потом угробили в Центральном театре. Однажды — дело было зимой — Нина собиралась к дяде в Бялу. Куда бы Нина ни уезжала, она до последней минуты не сообщала мне об этом, чтобы я не назначил кому-нибудь свидание. Сумасшедшие всегда безумно хитры. В тот вечер, когда она сказала мне о своем отъезде, я стал обзванивать всех своих греховодниц. Но оказался как раз один из тех вечеров, когда все либо заняты, либо больны. Была эпидемия гриппа. Поскольку я уже несколько недель, если не месяцев, как обещал Терезе повидаться, мне показалось, что лучшей возможности не представится. Я позвонил ей и пригласил на ужин в гойский ресторан. После я привел ее к себе домой. Несмотря на то, что наша связь длилась уже годы, всякий раз она вела себя, точно напуганная девочка. Ей нужно было придумать объяснение для своей хозяйки, почему она не ночует дома. Она была так встревожена, так вздыхала и запиналась, говоря по телефону, что я успел пожалеть о своей затее. Она всю жизнь была не бог весть каким едоком, а в тот вечер вообще кусочка не проглотила. Напротив меня за столом сидела изнуренная старуха. Официант решил, что это моя мать, и спросил: "Почему Ваша матушка ничего не кушает?" Ощущение у меня было отвратительное. После ужина она хотела вернуться к себе домой. Но я знал, что если соглашусь — она будет страшно задета. К тому же я заметил в ее сумке ночную рубашку. Короче говоря, я убедил ее отправиться ко мне. Когда молоденькая девочка чересчур трепыхается, это достаточно неприятно, но когда старуха начинает вести себя, словно святая невинность — это просто трагикомично. Нам надо было подняться на три лестничных пролета, и несколько раз Тереза останавливалась передохнуть. Она принесла мне подарок — шерстяное белье. Я приготовил чай. Мне хотелось приободрить ее стаканчиком коньяка, но она отказалась. После долгих колебаний, оправданий и цитат из «Фауста» и гейневской "Книги песен" она отправилась со мной в постель. Я был убежден, что не испытываю к ней ни малейшего влечения, но секс полон неожиданностей. Через какое-то время мы оба заснули. Я уже решил, что эта ночь будет завершением нашей жалкой связи. Она тоже дала мне понять, что больше нам не следует выставлять себя на посмешище.
Я устал и заснул как убитый. Проснулся я от жуткого ощущения. Поначалу мне не удавалось вспомнить, с кем я сплю. В первый момент я решил, что это — Нина. Я протянул руку и дотронулся до нее. В то же мгновение я понял: Тереза была мертва. До сего дня не знаю, стало ли ей плохо и она пыталась разбудить меня или же просто умерла во сне. Я повидал в жизни многое, но пережитое в ту ночь было сущим кошмаром. Моим первым порывом было вызвать карету "скорой помощи", но вся Варшава немедленно узнала бы, что Тереза Штайн умерла в постели Макса Перского. Если бы папу римского застукали на воровстве из какой-нибудь мансарды на Крохмальной, это не произвело бы большей сенсации. Ничего человек не боится так, как насмешек. Одна половина Варшавы проклинала бы меня, а другая не давала бы проходу насмешками. Когда я зажег лампу и взглянул на ее лицо, мне стало холодно от ужаса. Она выглядела не на шестьдесят лет, а на все девяносто. Хотелось просто убежать на край света, чтобы ни одна живая душа не узнала, что со мной стряслось. Но я спустил все деньги на ресторан и дрожки. Видно, карабканье по всем этим ступенькам доконало ее. Я по сути дела совершил убийство и притом сделал это из жалости.
Читать дальше