Во всем этом мусоре навязчиво проявлялось движение жизни. Даже на кладбище, у себя дома, смерть и то влачилась на вторых ролях. Прямее всего о ней заявлял только позвоночник – чей-то хребет, валявшийся в прогалине у стелы. Огромный хребет. Щербленый, заеденный грязью. Я принудила себя подумать: чей же, в конце-то концов? Телячий? Крупного дога? Откуда? Кто обгладывал здесь шмат спины? Кто так космически обделен очагом, настолько далек от стола? Или дворняга гнила годами на подступах к Мекке? Или никаких эвфемистических собак и коров: это позвоночник человека, варварски вздернутый из земли, как корень? Как выглядит человеческий позвоночник? (Надо было лучше учиться в школе.) Вот он: знак смерти. Вот так это и будет. Через твои кости пройдут, перешагивая, паломники. А ты вмешаться не сможешь, ты даже видеть этого не сможешь, потому что тебя самого уже просто не будет. Тебя изнасилуют без тебя. Какая, к черту, душа? Строков не видит нас и не слышит. Его просто нет, как нет и снега, лежавшего тут в прошлом апреле.
С восточной стороны часовни люди толпились у кованой кадки с навесом – конструкции вроде гигантской хлебницы на тонких чугунных ногах. Там, в насыпанном на дно песке, горели десятки свечей. Если не сотни. Их жар согревал лица дождавшихся своей очереди поставить свечу. Пламя кусало за руки. Но кожа, остервенев на холоде, анестезировалась, и боль проходила мгновенно. Женщины и мужчины аккуратно сменяли друг друга. Поджигали, ставили, отходили, поджигали, ставили… У некоторых не получалось, огонь сбивало ветром, но они пробовали поджечь снова и снова, и очередь за их спинами старалась не выказывать нетерпения.
Размеренность эту чуть потеснил уборщик – седой, клочковатый, отекший мужчина в тулупе. Он поставил под кадку два ведра и начал грубо, невзирая на огонь, сгребать догоравшие свечи, стопленный воск и нечистый песок. Ропща о чем-то под нос, он швырял порции выгребки в одно из ведер. Шлеп, шлеп. Заодно с огарками дед цеплял и свежие свечи, даже на четверть не источившие огня желаний. И некоторые люди, оставшиеся наблюдать за своим пламенем, видели, как поток их горячего усердия, пробивающегося острием язычка в сферы внимания Вседержителя, прерывается на полуслове. Видели. И боялись гневом и страхом довершить порушение момента. Все молчали. И только уборщик заходился в кашле, да слипшиеся восковые ошметки звучали, ударяясь о стенки ведра.
Наконец какая-то полная женщина в стеганом пуховике решилась:
– Не успеваете, наверное, выбрасывать… Трудно тут.
– Трудно? – переспросил он, со зловещим ехидством. – Это еще не трудно. Трудно в выходные. В выходные тут вообще… не успеваешь.
– Н-да… Я с Саратова приехала, вот пришла. А чего делать-то? Обойти, говорят, надо ее вокруг…
– Ставьте свечку, – голос уборщика зазвучал человечнее. – Три раза обойдите вокруг, загадайте желание. Прижмитесь к стене. Только одно желание, а не десять. Если десять загадаете, то ни одно не сбудется. Надо одно. Что-то самое наболевшее. То, что все время на уме… Что мучает…
Я пошла в обход. Под ногами ветер носил беленькие квадратики – записки, которые просители засовывали в щели кладки часовни. Женщины и мужчины сидели на скамейках, на старых, одичалых надгробиях и, расстелив на коленях журналы или портфели, писали свои просьбы. Некоторые в задумчивости поднимали лица, покусывали ручки. Некоторые застывали над чистыми листками, впадали в ступор. «Одно желание». «Самое наболевшее». Да! Люди жили своей болью день и ночь. Но, встав перед необходимостью облечь ее в слова, вдруг понимали, что она гораздо огромнее, расплывчатее и метастазированней, чем плоская бумага, обязывающая к последовательностям букв.
Кое-кто действительно обходил часовню кругами. Некоторые по стеночке, обтирая ее плечом. Некоторые на расстоянии вытянутой руки, ведя пальцами по игловатой декоративной штукатурке – сцарапывая кожу, оставляя след, чертя невидимое кольцо. Некоторые слонялись в радиусе пошире, просто шли, пошатываясь, вперяя остекленелый взор в запределы вселенной. Какой-то чернобровый парень бегал вокруг, хлопая ладонью по стенам через каждые метра полтора. Хлопал с нажимом. Принадавливая на овеществленное присутствие Господне. Можно подумать, он пытался оттиснуть на ладони встречу с Ксенией, как пытаются запечатлеть выпуклость ягодицы любимой – запомнить абрис важного перед огромным расставанием. Но самое сильное впечатление производили стоящие – лбом прислонившиеся к стенам. Круглые спины, пятки приставлены, носки вместе. Руками они прикрывали лица, держась за виски, будто всматриваясь в ночь из освещенной комнаты через стекло. Их согбенные фигуры и приковывали к себе, и смущали, как вид обнаженных. Так случалось при взгляде на силуэт, отрисованный гениальным графиком, – изображенная поза человека говорила больше и яснее, чем он лично мог бы сообщить о себе устно, изливая душу без умолку, трое суток подряд. Открытость внутреннего – вот что отличало стоящих лицом к стене. Обнажалась боль этих людей. Боль в чистом виде. Как сенсорное переживание. Будто панцирь личной истории каждого был разверзнут и отринут. Снята кожа события. И оставлено только чувство. Чувство непереносимого страдания. Это был вопль на частотах, не воспринимаемых человеком. Вопль клетки. Вопль миллиардов клеток, испытывающих боль.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу