Не сказать, что какой-то символ чудился ей в этой бесконечной каждодневной череде людей. Просто все, что она видела здесь, почему-то трогало ее. Она ведь тоже, в сущности, сидела в терпеливой черной очереди, а загадочное окошко, к которому покорно и заискивающе склонялись все эти люди, было и от нее уже совсем недалеко.
По вторникам, когда пункт не работал, и очереди, стало быть, не было, и одни только жалкие ящички косились возле опустелой стены, прикрытые кое-где газетным рваньем, — по вторникам Анна Петровна испытывала какой-то раздражающий недохват в жизни, досаду, скверный неуют, и она даже опасалась всерьез, что если умрет, то умрет непременно во вторник, потому что досуг ее в этот день ничем не занят, а душа, пребывая в праздности, особенно беззащитна и всему покорна.
Она была гордая женщина, никогда ни о чем старалась не просить свою внучку, но однажды она все же не вытерпела: очень страдая и пряча при этом глаза, попросила, не может ли Марина, коли она все равно ее навещает, навещать, если можно, по вторникам. Та, разумеется, быстро и легко согласилась: — По вторникам? Ладно. Буду — по вторникам! — и тотчас, конечно, спросила: — А почему, бабуля, именно по вторникам? АннаПетровна не посчитала нужным отвечать на этот вопрос, и всё осталось, как было: Марина прикатывала на кофейно-черных своих «Жигулях» и в понедельники, и в четверги, и в пятницы, — когда, в общем, взбредет в голову. Взбредало ей это, заметим, никак не чаще одного раза в месяц.
Визитов этих Анна Петровна и ждала, и ужасно как тяготилась ими.
После приездов внучки у нее непременно два дня гудело в голове, странно рябило в глазах и тонко, болезненно ныло в барабанных перепонках — от унтер-офицерского (Марина была воспитателем в детском саду) перекрикивающего голоса ее.
Когда Марина уходила и за ней закрывалась дверь, Анна Петровна испытывала ощущения человека, мимо которого только что долго мчался чугунно-громыхающий, тяжкий, бесконечно-мучительно-длинный поезд.
Анна Петровна давно уже не судила людей, но у нее все внутри жалобно и враждебно сжималось, когда шумно и всегда неожиданно вдруг врывалась в ее дом эта грубо молодящаяся баба, насквозь фальшивая и в своей бодрости, и в каждом своем жесте, и в каждой интонации прокуренного, всегда словно бы готового к хамству голоса.
С дедморозовским воплем: «Ну, бабуля! Смотри, что я тебе принесла!» — она бухала на стол сумку и начинала извлекать «гостинчики», как она это называла, — всякую непотребность, при одном взгляде на которую Анну Петровну отчетливо мутило: зловеще-серые, вялые сосиски какие-нибудь, творожные сырки, полузасохшие и мятые и издающие винно-кислый запах, копченую колбасу, уже слезящуюся от старости на почернелых срезах и покрытую по оболочке вкрадчивым налетом голубоватой плесени… — все то, в общем, что с удивлением и досадой обнаруживала Марина в недрах своего холодильника, раз в месяц размораживая его, и что есть самой — не позволяла осторожность, а выкинуть на помойку — мешала скупость.
Пожалуй, что Анна Петровна догадывалась о происхождении этих «гостинчиков». Однако мудрено было хоть что-то прочитать по ее лицу.
С годами, в особенности с последними годами — годами уже и не старости даже, а ветхости, — лицо Анны Петровны стало совсем уж малоподвижным и не означающим почти ничего, кроме того, что это лицо очень старого и очень усталого человека, и даже маска надменного спокойствия, в которую невольно сложились морщины и складки кожи, тоже уже ничего не означала.
Неудовольствие, к примеру, от необходимости терпеть общество Марины выражалось у Анны Петровны вообще едва-едва приметно: в некоторой, разве что, растерянности взгляда да в том еще, как она без нужды то и дело перекладывала по столу руки свои, — о! все еще очень красивые, хотя, конечно же, и очень старые руки — с весьма чистой, сухо шуршащей, голубовато-мраморной кожей, с благородно-тонкими, очень женственными, избежавшими старческого ревматизма пальцами, на одном из которых таким странным и даже уродливым глядел тяжелый, грубо сработанный перстень из почернелого серебра с голубоватым прозрачным камнем, слишком крупным и слишком уж прозрачным, чтобы быть не подделкой.
Ничто не менялось в лице Анны Петровны даже и тогда, когда внучка принималась за «уборку» — вытирать с телевизора никогда там и не водившуюся пыль, мести веником по абсолютно чистому полу, греметь переставляемыми с места на место стульями… Иногда только Анна Петровна, забывшись, с недоумением оглядывалась по сторонам: ей всегда казалось, что рядом есть кто-то третий, перед которым, собственно, Марина и ломает свою комедию: глядите, какая она, хоть и грубоватая, но заботливая, хоть и занятая ужасно, но бабулю не забывающая… Балаганом все это отдавало, ужасно дешевым балаганом. И одна только Марина могла не чувствовать это.
Читать дальше