Лондонский Фигаро ниже фунта
Соломон трехсуставный трясущий хвостом
Пес Гавриила промедлил у пункта
ИХЦ коронованный дреком трясется ослом
На тропе муравьиной шакал ведет разведку
Камень падает с неба грешным поцелуем пронизывая
Кардинал Мабинойон сел в клетку из корда
Только M – это NN небрежно написанное
Начерти же свободным штрихом идеально круглую виньетку
Чтоб исчезла костлявая морда!
Почти детский стишок, ребяческая ерунда. Но я читал более свободные вещи, пока свечи послушно подчинялись законам геометрии и химического распада, приближаясь, однако, к собственной восковой абстракции.
Я читал песнь четвертую эпической поэмы в стиле пророческих книг Блейка, полную прозрачных гигантов, быстро переходивших из одного настроения и кофейника в другое и в другой. По-моему, очень волнующе. Свечи должны были очень скоро зафитилиться в жидком воске. Разумно было бы взять это или другое какое-то произведение наверх в мансарду, почитать с удобством в постели. Но это, напоминал себе я, предварительный обзорный вечер, перенести отсюда все шедевры наверх вряд ли можно. Собственно, это физическая инерция, дополненная интеллектуальным возбуждением, заставляла меня терпеть вонь, мало умеренную дымом синджантинок, равно как и боль в тощих ляжках от сиденья на ящике из-под минеральной воды. Я не обращал особого внимания па шум пьяниц, покидавших таверну, хотя на секунду задумался, не Аспенуолл ли, разочарованный и парализованный, рухнул, мне было слышно, колодой на мостовую, прежде чем хлопнуть дверью. Этот шум был реальней Ламановых обличений Роша:
Забралошлемы, ржанье, спру, лепешки деребцов
В асафе, кентигерне, рушатся абаки, бревно,
Застряло в клоне бартлета…
Я как бы действительно слышал хныканье Роша и придыхание в голосовом тембре Ламана. Поразительно. Звук шел со страницы, словно из какого-то чудесного электронного механизма, но продолжался и после того, как песнь подошла к концу, и Ламан легким галопом поскакал через паз в эмпиреи, которые представляли собой одновременно клаузулу и опопанакс. Я поднял голову. Шум доносился из дома.
Шум в доме. Беда. Грабители. Полиция. Мисс Эммет дает отпор, но оружие сломано и со звоном под ее хныканье падает на пол. Чувствуя онемение, я вышел из сарая, злясь на вторженье докучного мира насилия. Увидел свет, грубо сиявший в незанавешенных задних окнах трех этажей. Шум шел откуда-то выше первого этажа. Я доковылял по стеклу и ежевике до парадной двери, видя пустую улицу без полицейской машины. Дверь не поддалась: язычок замка спущен. Окно гостиной подъемное, нижняя рама опущена до предела. Однако рама старая и разбухшая, две детали железной щеколды разошлись, чтобы никогда уже больше не сочетаться как следует. Я толкнул раму ладонями, заставил приподняться па дюйм, потом сунул в щель пальцы, и она со свистом взлетела. Влез в темную гостиную, пропахшую ванилью и потом. Долго горячившийся телевизор потрескивал в тесном деревянном корпусе. Свет снаружи. Пройдя по коридору, я обнаружил спящую мисс Эммет, по-прежнему совсем одетую, в кресле у кухонного стола. Должно быть, вино. Значит, она в безопасности. Это Катерина в беде. Я слышал ее в беде наверху, и голос творившего беду мужчины. Если это в самом деле беда. Насколько мне известно, специалист из глубинки па острове вполне мог прописать ночные сраженья с мужчинами, за которыми должна последовать уступка. Впрочем, это казалось невероятным.
Я взбежал наверх к первой лестничной площадке – ванная, пустая спальня, вероятно, мисс Эммет, дверь открыта, свет на площадке сияет. Снова побежал наверх, добрался до источника шума. Дверь закрыта, но не заперта. Я открыл ее, и новые впечатления обогатили, а потом сменили уже возникавшие в комнате Катерины. Комната, если мне будет позволено кратко ее описать, исчерпывающе и правдиво рассказывала о Катерине. Оформление отвечало тенденциям, дошедшим через третьи-четвертые руки, так как она не имела контакта с непосредственными влияниями, воодушевлявшими ее непостоянную возрастную группу. На одной стене Че Гевара и рекламный плакат корриды в Альхесире в сентябре 1968 года. На другой У.К. Филдс, покойный американский комик тридцатых годов, детоненавистник, любитель выпить, нос картошкой, ненадолго ставший молодежным кумиром, вероятно, из-за наплевательского отношения (он, например, никогда не учил текст ролей) и усталой банальности шуток. Был там еще Хамфри Богарт, некрасивый, но, я всегда признавал, загадочно привлекательный киноактер на ролях крутых парней, с легкой шепелявостью. Был большой поп-арт-плакат, непристойно грубо желтый и синий, с вялым, как пенис двухлетнего ребенка, рисунком – концентрические круги, строчные готические буквы, выставленные асемиологическим артефактом в какой-то невнятной ухмылке. Неизбежный проигрыватель с пластинками и разбросанными конвертами – «Порка розгами», «Соблазнительная Ди-Ди», «Некро и Фил», и так далее. На полу кругом валялось грязное белье. Мощно пахло туфлями, чулками и старой закуской, чересчур сдобренной томатным кетчупом. На комоде с извращенной аккуратностью выстроено около полутора десятков полупустых бутылок со сладкими напитками; почти все ящики полуоткрыты, оттуда высовывалось скомканное снаряжение, висели чашечки бюстгальтера (застежка, должно быть, зацепилась за шерсть почти полностью вылезшего из ящика свитера), как миниатюрный ареометр. Заднее – садовое – окно фактически было открыто снизу на пару дюймов, впуская достаточно бриза для оправдания этой причуды.
Читать дальше