– Будешь плакать? – спросила Ирина Константиновна.
– Угу, – сказал он.
– Я тоже. Можем поплакать на брудершафт.
– Надо было купить тебе цветы, – сказал он.
– Купишь, – пообещала она. – На Восьмое марта.
Как правильно? Остаться с Ириной Константиновной на эту ночь? Увидеть, тронуть рукой, щекой ее бездарный шрам от аппендицита? Снова возмутиться: «Кто так режет? Из какой жопы эти руки?» Услышать, как ее сердце бежит к запястью и там кудахчет как наседка?
Или правильно просто поцеловать ей руку? По-братски похлопать по плечу? Породственному прижать к себе? Или все-таки нежно – ткнуться носом в висок и вдохнуть в себя запах карболки?
Ирина Константиновна. У Никиты не было для нее короткого имени. Если честно, не было никакого.
– Ира, – сказал, чтобы попробовать, как это. Как это – на вкус, на язык…
– Иди уже, «Ира», – передразнила она. – А то сейчас будет тебе «как выпрыгну, как выскочу, полетят клочки по закоулочкам…».
– Сказка? – спросил он.
– Быль, – усмехнулась она.
Никита Сергеевич ушел без прикосновений. Подлым прекрасным принцем. В машине вдруг горячо вспомнил, как увидел ее впервые. Увидел для желания. Потапов-старший еще был в силах и в должности. Орал на него на пятиминутке. Классика жанра: «Шарлатан! Не позволю! Не допущу в своей клинике мракобесия!..» Ирина Константиновна громко, вызывающе засмеялась. Папа Никиты Сергеевича в гневе был похож на Винни-Пуха, на воинственного Винни-Пуха. Вне гнева это сходство исчезало, пряталось. «Ерничаете?» – грозно спросил Сергей Никитич. «Радуюсь!» – громко, как на параде, ответила Ирина Константиновна. «Позвольте спросить, чему?» – ехидно и уже вполне академично спросил Потапов-старший. «Гению вашего сына и результатам его методики», – звонко отрапортовала она.
Желание… От какого слова его тогда охватило желание? От «гения», от «вашего сына» или от «результатов»? Никогда и никого Никита Сергеевич не хотел так сильно. Или правильно сказать – так тупо? Так одноклеточно? Так грубо и честно?
Вышел вслед за ней как слепой. И зашел за ней в ординаторскую как слепой. Но замок в кабинете все-таки обнаружил, провернул ключ, проверил дверь. Дернул… Потом дернул ее, развернул, раздвинул. Она была тогда лучше всех. Но имя намертво сцепилось с отчеством. С отчеством…
– Давай разведемся, – сказал Никита Сергеевич.
– Да? – спросила Наташа.
Диагноз – покорное благодарное удивление. Время первых симптомов – триста лет тому назад. Течение болезни – хроническое, без фазы обострения.
«Больная, когда это случилось с вами впервые?» – «Я упала с велосипеда». – «Ай-ай-ай, вы упали с велосипеда и ударились головой?» – «Нет, коленкой. Только коленкой. Он подошел, поднял меня и сказал: «Ничего страшного. Давай я подую, и все пройдет». – «А вы, что, больная, сказали вы?» – «Я обрадовалась и спросила: «Да?» – «И все действительно прошло?» – «Нет, ну что вы, ничего не прошло. Все только начиналось…» «Наташа, не плачь, давай я решу твою задачу!» – «Да?»
«Наташа, я не знаю, как сказать об этом предкам. Давай сделаем аборт». – «Да?»
«Нет, Наташа. Ты будешь рожать. Никаких абортов. Слышишь?» – «Да?»
– Да! – закричал Никита Сергеевич. – Ты плохо слышишь?
– Нет. То есть да… Я сейчас что-то плохо слышу. В ушах звенит, – пожаловалась Наташа и, покраснев, тихо спросила: – А где я буду жить?
– Здесь. Я куплю себе квартиру. Еще вопросы? – усмехнулся Никита Сергеевич.
Хотелось вопросов. Хотелось кому-то сказать. И не кому-то, а именно ей – Наташе. Сказать, что он, оказывается, устал быть никем для папы и мамы, хотя в сорок лет об этом можно было бы не беспокоиться. Но он устал быть никем для них, для их бесконечного, взаимного, но все равно выставочного, немножко ненастоящего, большого чувства. Никем для их надежд жить счастливо и умереть в один день. Он еще с детства устал бояться этой формулы абсолютного и внезапного сиротства.
Но от Наташиных надежд устал тоже. Там – никем, здесь – всем. Нигде – самим собой. Истерика мужчины среднего возраста.
«Ну давай, спроси! Спроси!» – Никита Сергеевич посылал жене мысленный сигнал.
Он хотел наконец рухнуть с пьедестала и обнаружить себя разбитым, но настоящим.
«Спроси, и я скажу тебе, как нельзя жить. Как нельзя не видеть, что я давно не бреюсь на ночь, сплю под отдельным одеялом в отдельном кабинете (работаю допоздна, ага?). Как хожу в отвратительных (наверное, еще советских) трениках с вытянутыми коленками и засаленными карманами. И это не чудачество, Наташа, это чтобы ты не хотела, брезговала ко мне прикасаться. Треники – это маскхалат, за которым нет мужчины, самца и мачо. Я спрятался, я в домике!
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу