— Спасибо, Владислав Сергеевич, — говорю я, — но вы же знаете, что журналистика меня не интересует. И почему я у вас в музее работаю, вам тоже известно.
— Ах да, да, — с притворным раскаянием всплескивает руками директор. — Конечно, книга! Труд века, как же, как же, ревизия традиционных взглядов и представлений! Между прочим, зашли бы как-нибудь, показали бы хоть несколько глав, тоже ведь разбираемся немного, каких-нибудь тридцать лет, но все же одну проблему разрабатываем, кое-чему научились.
Когда он вот так начинает ерничать, это верный признак раздражения.
— Простите, Владислав Сергеевич, — я стараюсь говорить как можно более покорно, — вы же знаете, что показывать еще нечего. Ни одна глава практически не готова. Написано много, но это так, разрозненные отрывки, куски, неотделанные и между собой не связанные. Вы понимаете: кухня зачастую не дает никакого представления о блюде.
Директор начинает беспокойно мотать своей породистой головой, и это тоже верный признак — на этот раз от угрызений совести.
— Вы ужасно тяжелый человек, Алеша, никогда не знаешь, чего от вас ожидать. Я не хочу выглядеть эксплуататором, ищу какой-нибудь достойный вас способ благодарности и… и натыкаюсь на вашу обидчивость. — Он пристально смотрит на меня. — Да, вспомнил, вы ведь, кажется, просили, чтобы я… свел вас с Анной Николаевной Кизеветтер, не так ли? Извольте, я ей сегодня же позвоню.
Вот тут у меня екает сердце и начинают позорно дрожать колени.
Я действительно много раз просил директора представить меня Анне Николаевне, от этой встречи зависит судьба моей книги, да и моя собственная судьба, ведь я всю ее подчинил этой проклятой книге. Анна Кизеветтер, некогда знаменитая балерина, была Поэту самым близким человеком, ей посвящены многие его стихи, она автор множества воспоминаний о нем и вообще неоспоримый авторитет во всем, что касается биографии Поэта. Это известно всем. А мне известно больше. То большее, что придаст моей книге особый смысл, что превратит ее в драматический документ эпохи.
— Но, Алеша, — Владислава Сергеевича вновь охватывают сомнения, — я же все-таки должен знать, ну… примерную тему вашей с ней беседы. Старуха знаменитая… с гонором… и со связями. А вы, извините меня, человек прямолинейный, вы ей бухнете там что-нибудь совершенно дикое относительно ее писаний, или, как вы выражаетесь, монополии авторитетов. Скандал! Я вас очень прошу, поймите: отношения здесь самые тонкие. Никаких намеков, никаких подозрений — я ведь знаю вашу сыщицкую манеру в литературоведении.
— Честный сыщик ищет правду, — я стараюсь не обижаться. — Сыщик Порфирий Петрович единственный, кто понял Раскольникова.
— Ищите. Но тактично!
Я все же не выдерживаю послушного ученического тона и почти кричу:
— Но я же объяснял, в чем дело! Можно наплевать на мое сочинение и на меня тоже. Но нельзя плевать на стихи Поэта. Это национальное достояние!
— А вы уверены, что у Анны Николаевны есть неизвестные стихи? — Теперь голос директора звучит сухо и вполне официально.
— Я не уверен. Но если хоть на пять процентов такая возможность реальна, ее стыдно упустить. Стихи не кольцо и не медальон, они могут быть даже подарены одному лицу, и все равно они принадлежат всему человечеству. Вы можете себе представить, что мы, например, не знаем стихов, посвященных Керн, Дельмас или Брик…
— Приберегите пафос для книги, — по-прежнему сухо говорит директор. — Я позвоню Анне Николаевне.
Теперь ясно, что аудиенция окончена, и я, захватив папку с предисловием, нарочито не спеша выхожу из директорского кабинета.
Рита уже пришла. Я понял это по запаху ее духов. Она с чрезвычайно деловым видом, словно оправдываясь за опоздание, листает какие-то бумаги.
— Здравствуйте, Рита, — говорю я и сажусь за свой стол. Даже здесь слышен запах ее духов, нежный и тревожный, он может свести с ума, заставить совершать безрассудные поступки. Мне очень хочется смотреть на Риту, на ее склоненную над бумагами русоволосую голову, на узкую и сильную кисть ее стройной руки. Но я почти усилием воли заставляю себя не глядеть в ее сторону, я изо всех сил пытаюсь вчитаться в статью Владислава Сергеевича и временами, когда становится невмоготу, поворачиваю голову вправо. Анастасии Александровны нет на месте, и я ловлю в стекле книжного шкафа свое неверное отражение. Свой безукоризненно крахмальный воротник и столь же безукоризненно повязанный галстук. Еще с юности я вбил себе в голову, что главное в туалете мужчины — это безупречный галстук, остальное не так уж важно. Столь однобокое кредо имело, разумеется, не эстетическое, а материальное объяснение — на галстуки мне хватает, а вот остальным приходится высокомерно пренебрегать.
Читать дальше