— Ну что же ты, — сказала Леля неслыханно грудным и одновременно капризным тоном.
Он медленно, чувствуя, как бьется о ребра, почти грохочет его сердце, повернулся на голос.
Леля стояла у дивана, совершенно обнаженная и привычным женским небрежным упоительным движением распускала волосы.
…Гости недружно, но громко кричали «горько». Молодой Лопатин вновь целовал Лелю так, будто хотел развеять чьи-либо сомнения в неограниченной и совершенной полноте их отношений. У дяди Мити, по крайней мере, таких сомнений не возникало.
Уже включили радиолу. Уже крутился, отражая огни люстры, большой диск американской пластинки, странно совпадающий в воображении с лицом музыканта, тоже черным, тоже блестящим, тоже круглым от напряжения, от натуги, без которой труба никогда не взовьется на такую головокружительную высоту.
«О Сан-Луи!»
«Он хорошо играет, этот негр, — думал дядя, — он правильно играет». Дядя позволял себе так думать, потому что сам был артистом и не считал для себя заносчивым звезд любой величины судить со своей собственной колокольни. Потому что колокольня все-таки была, даже если колокола с нее срезали. «Он хорошо играет, — думал дядя, — но ему везет, что он играет сейчас на пластинке. Если бы он видел сейчас эти сытые танцы, ему совсем бы не захотелось выворачивать душу. Это неправда, что его музыка — музыка толстых. Он не виноват, что толстые успевают прибрать к рукам все хорошее, не только музыку…»
— Ну-с, молодой человек, вы как? Еще в творческом состоянии?
Дядя Митя поднял голову и увидел, что над ним стоит Лопатин, вальяжный, раскрасневшийся от выпитого, в мужицких его глазах за цейсовскими стеклами появилась задорная пьяная пренебрежительность.
— Ну, разумеется, — подымаясь, преувеличенно изобразил дядя полную готовность. — Только и жду распоряжений. Уж и не знаю, как вас называть. Если хотите, ваше превосходительство.
— Бросьте, — Лопатин неожиданно расплылся в простодушной довольной улыбке, — будет вам. Приступайте. Выдайте что-нибудь этакое… А то у меня от этих джаз-бандов давление прыгает.
— Слушаюсь, — дядя изысканным жестом швырнул на стол смятую салфетку. — Объявляйте номер.
Эта лихость вовсе не соответствовала его настроению. Дядя Митя бодрился, но, в сущности, был растерян. Потому и ерничал, что не знал, как ему быть. А надо было — и об этом он смутно догадывался — пойти незаметно в переднюю, надеть свое драповое пальто и галоши фабрики «Красный треугольник» на малиновой подкладке — про них тогда ходил анекдот о надежности отечественной продукции в международном свете, представьте, говорили наши люди бывшим союзникам — англичанам и американцам, — у нас на днях управдом с крыши сверзился, так сам вдребезги, а галоши целы остались, так вот, надо было надеть эти самые галоши, схватить в охапку трофейную гармоню честной немецкой фирмы «Хоннер» и бежать отсюда к чертовой матери, унося свою боль и свою тоску, из которой счастливые люди с загривками поверх крахмальных воротничков еще не успели сделать себе развлечение. Но вместо этого дядя Митя пришел в хозяйский кабинет и раскрыл футляр аккордеона. В зале гремели танцы. Барабанщик на заграничной пластинке «кидал брэк» — выдавал серию пулеметных очередей, перемежаемых артиллерийской канонадой и глухим бомбовым уханьем. Слышался смех и шарканье подошв по паркету. Однако над всем: над саксофонами и барабанами, над женским кокетливым смехом и остротами кавалеров — царил победный и веселый голос: жених и сам танцевал и правил бал.
— Прошу обратить внимание — классическая вещь «Когда святые маршируют», Игорь Александрович, к вам это не относится, продолжайте обнимать даму. Ах, это вы танцуете, в таком случае пардон. Дорогие гости, танцуем все, демонстрирую гвоздь сезона — так называемый гамбургский стиль. Привезен из Лондона, столицы Парижа. Учитесь — на просторах Родины чудесной мы пока единственная пара.
Дядя Митя достал свою неизменную железную расческу и задумчиво провел по волосам: с чего бы теперь начать.
Он начал с песни, неизвестно как попавшей в те годы в московские дворы, может быть привезенной такими же демобилизованными солдатами, как и он сам, может быть, подаренной Отечеству каким-нибудь раскаявшимся эмигрантом, сделавшим из своей ностальгии профессию, бог ее знает — это была кабацкая песня, надрывная, низкопробная в сущности, однако не фальшивая и не спекулятивная. И была она дяде под настроение со всем своим душещипательным настроем, со всею своей неподдельной тоской и слабой надеждой на счастливое стечение обстоятельств, и уличность ее ложилась дяде на сердце, в конце концов его за тем и позвали, ради того, ради чего в старое время светские господа среди ночи ездили на Сухаревку в извозчичьи трактиры.
Читать дальше