А ведь я хотел начать новую жизнь, только нынче ночью собирался это сделать. Разве новую жизнь так начнешь? С нового преступления?
Я злой, я дурной человек. Такой злой и дурной, что даже таких добрых и чистых, как Наташа, толкаю на злые и дурные поступки: на ложь, обман и нарушение закона.
Не хочу этого допустить.
Не хочу, чтобы и Наташа стала такой, как я.
Ни за что, никогда!
И поэтому мне нельзя лететь в Леопольдвиль. И поэтому нельзя пытаться спастись бегством. Именно поэтому нельзя.
Удивительно, как же я сразу ничего этого не понял. Начать новую жизнь – да, хочу. Но не так. Не так.
– Are you listening? I am talking to you! [54]– Стюард побагровел от злости.
– Don't look so mad, please! I am really sorry, very, very sorry. But I cannot fly to Leopoldville. [55]
Я пошел обратно к зданию аэропорта, а он кричал мне вслед:
– But this is preposterous! We have been waiting for you! You have fouled up our time-schedule! [56]
За стеклами большого окна я уже различал серьезное лицо Наташи и озадаченную физиономию маленького Миши. Теперь я шел, едва переставляя ноги. Очки покойного Бруно Керста я выбросил. Едва я вошел в прохладный зал, Наташа бросилась ко мне и взяла мою руку в свои.
– Нельзя, – сказал я. – Так нельзя, Наташа.
Она молча кивнула.
За моей спиной послышались возбужденные голоса. Ко мне подбежали Готтхельф, Фрид и итальянские полицейские. Они совсем запыхались и говорили, перебивая друг друга, по-английски, по-итальянски и по-немецки.
– Мне очень жаль, – сказал я. – Scusi. I'm sorry. Комиссар Готтхельф защелкнул на моем правом запястье наручник.
– Мне тоже очень жаль, – сказал он. – Но вы сами не захотели по-другому.
– Да.
– Что «да»?
– Не захотел по-другому.
Вокруг нас начала собираться толпа. Младший из немцев сказал Наташе:
– Я помню вас по Гамбургу. Ведь вы – доктор Наташа Петрова, верно?
– Да.
– Вы помогали мистеру Джордану при его попытке к бегству?
– Да.
– За это вам придется отвечать перед судом.
– Да.
– Вы полетите с нами в Гамбург добровольно или нам попросить итальянских коллег о помощи?
– Я полечу добровольно, – сказала Наташа.
В эти минуты мы с ней стояли рядом и держали друг друга за руку. Ту, что была в наручнике, держал комиссар Готтхельф.
Он спросил:
– Почему вы не улетели? Ведь мы бы не успели вас схватить.
– Наверняка.
– Так почему же вы вернулись?
– Я обязан отвечать на этот вопрос?
– Разумеется, нет, – смутился он.
– Тогда и не буду.
За это время многие в толпе меня узнали, так как и в зале аэропорта были расклеены огромные афиши с моим портретом. Репортеры защелкали вспышками, нас стали снимать со всех сторон. Значит, еще одним скандалом больше! Значит, еще несколько десятков снимков в нескольких тысячах газет по всему миру! Значит, еще несколько сотен тысяч зрителей в кинотеатрах! Значит, еще несколько сотен тысяч долларов на моем счету в банке! Один из итальянских полицейских сказал что-то Готтхельфу.
Тот обратился ко мне:
– Если вы не против, пойдемте к самолету «Люфтганзы». Он на заправке. Нам разрешили уже сейчас занять наши места.
Миша испуганно трогал мой наручник и издавал хриплые звуки. Он переводил глаза с меня на Наташу и обратно и вопросительно заглядывал всем в глаза. – Пойдемте, – согласился я.
Итальянские полицейские проложили нам дорогу в толпе. Я шел между Наташей и Готтхельфом. Фрид вел за руку маленького Мишу, а тот не отрывал глаз от матери и поэтому то и дело спотыкался. Наташа смотрела невидящими глазами в пустоту, но руки моей не выпускала. У выхода на летное поле я в последний раз увидел огромную афишу:
ПИТЕР ДЖОРДАН В СВОЕМ ПРОСЛАВЛЕННОМ НА ВЕСЬ МИР ФИЛЬМЕ «ВНОВЬ НА ЭКРАНЕ»
Самолет «Люфтганзы» был наполовину пуст.
Мы сели где-то в середине салона. Слева от прохода, где было три сиденья в ряду, у окна сел Миша. Рядом с ним – Наташа, а рядом с Наташей, у прохода, комиссар Фрид. Справа на крайнем сиденье уселся комиссар Готтхельф, я сел в глубине у окна. Так они хотели лишить нас с Наташей возможности общаться. Теперь она могла беседовать только с сыном, и у них был долгий разговор на пальцах. Наташа терпеливо объясняла Мише что-то, чего он сначала не понимал. Под конец он, видимо, все понял, потому что помахал мне рукой и, по всей видимости, успокоился.
Мое правое запястье по-прежнему было приковано к левому запястью Готтхельфа. Тот уже не кипел от злости, но был очень молчалив. Когда подали еду, он снял наручники, потом опять защелкнул.
До Милана светило солнце.
Читать дальше