«В чем я ошибся, Господи, — лихорадочно думал я, застыв в ожидании на улице у двери в токсикологию, — я исправлюсь, Господи, услышь мою мольбу, на коленях молю тебя: верни мне мою кровинушку, Господи!»
Недавно окрашенное в желтый цвет здание светилось в ночи. Обожравшаяся кошка мяукнула, прося ласки, потерлась о мою брючину и исчезла в кустах. Наконец врач — как его звали? — выглянул в дверь и сказал:
— Все в порядке… это просто чудо, выкарабкается.
* * *
Во второй раз это не было попыткой самоубийства. Дверной звонок, которого сейчас я, полупьяный и зомбированный, так ждал, тогда еле тренькнул. Я вышел на лестничную площадку как был, в пижаме. Слава богу, Вероника тогда получила приглашение на диспут с какой-то старой кочерыжкой, феминисткой из Франции. Они, пошатываясь, стояли у двери, поддерживая Катарину. В каком-то странно-отсутствующем, неподвластном моему пониманию состоянии, воплощении непринадлежности чему бы то ни было, с замедленными движениями, сосредоточенные не столько на себе, сколько на потустороннем в себе, оба — с серьгами в ушах, законченные хиппи, дети скорее случайности, чем живых матерей, потерявшие себя в невостребованной ими свободе, безличные — их лица были неразличимы и не запоминались — у одного изо рта тянулась ниточка слюны. Они оставили Катарину в моих руках, развернулись и сели в лифт. Его скрежещущий, постепенно затухающий звук сводил меня с ума.
Катарина описалась. В нос ударил едкий запах аммиака, чего-то невозможного, немыслимого. За спиной мама, в то время уже, наверное, вся пронизанная метастазами, тихо охнула: «Мартин, наша девочка…»
«Никаких эмоций, — сказал я сам себе, — на этот раз никакой слюнявой сентиментальности. Возьми себя в руки, дыши, если можешь».
Я оделся, взял права и все деньги, какие были в доме. Побрызгался дезодорантом, пока мама придерживала Катарину, вызвал лифт — все это сосредоточенно, но не торопясь. Я боялся упустить что-то важное, что впоследствии оказалось бы решающим. Глаза дочери слиплись, из губ потекла пена. «Наша жизнь под завязку забита подробностями, которые следует забыть, чтобы их воспринять и осмыслить, — подумал я с леденящим спокойствием, — то, что мы не забываем, в сущности, оказывается нашей выдумкой. Наша жизнь изобилует подробностями, забвением и нашими собственными вымыслами, которые мы наивно называем воспоминаниями».
Пена из ее рта — я и это запомнил.
Лифт со скрежетом остановился на нашем этаже. Мама открыла мне дверь, не смея ни всхлипнуть, ни погладить мою дочь или меня. Неверующая, она нас перекрестила. Вытерла руки передником и помахала нам на прощание. Но ведь мы были не в аэропорту, сейчас мама провожала Катарину. На этот раз тяжесть Катарины была другой, словно возвысившись в себе, познав всю возможную инакость, она на миг вернулась на землю, чтобы проститься с нами и, главное, с собой. «Зачем плакать о снятой одежде?» — сказал Маленький принц, но глаза у меня оставались сухими. У меня ушло много времени на то, чтобы уложить ее на заднее сидение, но машину я вел не спеша, с повышенным вниманием, останавливаясь на всех светофорах. В «Пирогов» зашел сам, не вызывая ни дежурного врача, ни санитаров, сам взял каталку и осторожно уложил на нее Катарину. Все расступались передо мной, сочувствовали, медсестра охнула: «Ох, бедненькая, как же она так… Скорее, вам туда, вам в токсикологию с вашей…»
— Дочерью, — подхватил я, — это моя дочь Катарина, прошу вас, очень вас прошу, не путать с Екатериной.
Пронесли два окровавленных тела пострадавших в автокатастрофе, рядом со мной, смешно прихрамывая, шел, опираясь на смешные маленькие костылики, лилипут; вдали на горизонте моего восприятия, там, где заканчивался коридор, раздался крик ужаса, душераздирающей боли. Дорогу в токсикологию я уже знал, может, я уже помудрел и стал все понимать: свою беспомощность, надорванность своей жизни, даже бессмысленность написанных мной слов.
Невыспавшегося хмурого врача с опухолью под левым ухом вряд ли звали Ангел.
— Наркотики? — спросил он, и так как я молчал, сам себе ответил: — Передоз… м-дааа… Георгиев.
Фамилия доктора была Георгиев, он забрал Катарину…
«Неужели и ее навсегда, неужели и она от меня уйдет, — подумал я, мечтая о сигарете, но их я забыл дома. — Больное время, столько больниц, как их стереть в памяти?»
Через полтора часа приехала Вероника, измученная и виноватая. Челка у нее растрепалась, синие глаза посерели — виноватые глаза, опущенные вниз. Тогда я кончиками пальцев, всей своей кожей почувствовал, что у Вероники есть любовник. Запомнил, но ничего ей не сказал, не сказал даже себе самому. Остальное было важнее. К тому же мне зверски хотелось курить.
Читать дальше