Он всегда так отвечал, так, наверное, думал: простовато, без усилия. Как думают и отвечают, потому что должны, например, добросовестные ученики.
Уроков жизнь преподала ему как никому другому. Выпускник факультета журналистики МГУ два года добровольно отслужил лейтенантом в Афганистане, потом работал фотокорреспондентом в информационных агентствах… ТАСС, Франс-Пресс, Рейтер… Арефьев любил свою биографию, хотя даже тщеславие его было наивное. Его отправляли, давая одно и то же задание… Но ни о чем не рассказывал. Так и было: сдавал на проявку фотопленку — а рассуждали, комментировали другие. Грузия, Нагорный Карабах, Приднестровье, Таджикистан, Чечня, Босния, Ирак… Война давно стала для него работой — но почему оказалась так нужна, ради чего, если и не жертвовал собой, то смертельно столько раз рисковал? Молчал. Он исполнял журналистские задания, как солдат, но не сражался. Мог погибнуть, остаться калекой — но ничего бы не заслужил, а, главное, отдал бы и жизнь, и здоровье ни за что. Чужой среди своих, ничем и никем не защищенный, с одной фотокамерой в руках, которая разве что кормила: его, жену, дочь…
Они познакомились когда-то в какой-то московской мастерской. Потом пригласил его в свою. Что этот странный человек — художник, да еще из семьи художников, узнал позднее, когда тот себя вдруг выдал. Картины — такие же странные — уже хранились в частных коллекциях по всему миру. Но был — или до сих пор оставался — фотокорреспондентом.
Обычно он прилетал из Нью-Йорка в свой отпуск: навещал родителей. Звонил — и приходил. Идти было недалеко. Дома на одной улице — только учились в разных школах. Хотя со временем возникло ощущение, что они — одноклассники… Что связывало такое невидимое родство — а разделяло, тогда уж как братьев, семь лет. То есть, наверное, время. Арефьев был старше. Но, казалось, он к нему приходил чему-то учиться. Приносил бутылку виски, купленного еще в аэропорту, коробку конфет и бутылку вина — для Саши… И уходил, снова исчезая на целый год, отяжелевший, раскрасневшись, как из парной, когда бутылку выпивали, договариваясь до тишины…
Почему он все время испытывал потребность исповедоваться этому человеку? Даже ждал его приездов, новой встречи — томился весь год? Что вообще их так долго и крепко соединяло? Живопись? Какое-то одиночество каждого, такое вот, какое может быть лишь у пьющего с бутылкой?
Теперь прилетел почему-то один, без жены и дочери, как-то срочно. И по казавшейся воздушной майской погоде на взятой им специально для этого напрокат дрянной, как будто пластмассовой, легковушке они ехали, можно было подумать, в гости к Богу… Нет, Арефьев всего лишь предложил: взять с собой, сказав, что должен передать от знакомых лекарство какое-то женщине — реставраторше в Троице-Сергиевой Лавре. Сказал, хочет там поснимать — и действительно вооружился фотокамерой.
Так они провели вместе этот день… Отстояв долгую скорбную очередь к раке Преподобного, побывав в Черниговском скиту, увидев монастырскую ризницу, реставрационные мастерские и что видели, наверное, совсем немногие, хранилище: собранные на подновление иконы, плащаницы, весь облик которых — старый, истрезанно-страдающий — чудилось, и был тайной.
Еще когда подходили к Лавре, оставив машину — а монастырь открылся глазам и плыл, как будто вровень с облаками, белым небесным кораблем, с башнями и бойницами, с мачтами мощных церквей, под золотыми парусами куполов — он ничего не узнавал… Ближе это впечатление чего-то невероятного, гигантского само собой сузилось, но потрясение не прошло. И когда протискивались сквозь ярмарочные сувенирные ряды, где бойко торговали — и торговались… И на площади у Святых ворот, куда рынок, казалось, поглотив, выплескивал совсем другой народ: крестившийся с поклоном на обитель… Та же площадь… Вспомнил, нищая старуха кричала… Нищие и теперь караулили на площади — а под сводом ворот выстроились в шеренгу. Арефьев, не задумываясь, давал что-то всем, кто просил. Было их даже больше, чем тогда, но просили назойливей, как если бы с большей верой или наглостью, зная, что имеют какое-то право. Этот чудик бегал по мощеной площади, гремел веригами… Вдруг подбежал прямо к ним и, прыгая козлом, завопил: “Дай миллион! Дай миллион!”. Но отогнал своим интересом Арефьев, хладнокровно нацелив камеру. Успел увидеть глаза: казалось, хитрые, живые, злые… И тот отскочил, будто хотел только одного — напугать.
Притворство приносит облегчение — смотри на нищих… Легко же, легко просить… Человек притворяется, желая получить прощение, а когда не может или не хочет — тогда несчастен, зол, гадок. Вокруг все чего-то страждали, просили! Паломники пластались прямо у стен монастыря, их было так много, как будто дышавших землей, что вся она оказалась усеянной их телами. Молодые девушки в глухих платках и юбках, одетые как на похоронах, становились на колени прямо на площади… Старухи… Мужчины… Женщины… Нет, ему не казалось, что все эти люди притворялись. Просили — и это приносило им тут же облегчение — а он мучился, но не хотел, не умел, не мог притвориться.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу