Она ведь уже все ему рассказала… Он заполнен ее историями, тайнами, и это лишь малая доля того, что хранится в его памяти, разумеется, на замке. Но все, что о себе рассказал, почему-то забыл. Помнит, что утаил, спрятал, то есть как раз “несказанное”. Как мало живут слова — те, что свои… Разве что когда их возвращают, тогда это ранит. Ну, конечно, они ведь не в нас должны прорастать, эти семена… В немоте слова сила, там они и не слова уже — мысли. Свои, уму и сердцу близкие. И зачем врать, не нужна ему была ее откровенность, эта грубая изнанка слов… Каждое было как прикосновение, вот они для чего, свои слова, чтобы прикасаться… Притягиваться с ее словами, соединяться… Тогда кажется, что передаются через дыхание. По воздуху, но через дыхание. И дышишь, жадно дышишь, надышаться не можешь. Забываешь себя опустошенно. Кожа, кожа — и та ничего не чувствует. Но чувствуешь до трепета и дрожи, если становишься ближе, косноязычие свое же преодолев как стыд. Проникаешь, будто червь в яблоко, то есть кажется, что ты сам, но это твои слова проникают — и куда же, как не в ее сердце, как будто своего-то нет. Хочешь заполонить собою, чтобы сердце ее принадлежало тебе одному. Кажется, чувствовать начинаешь, как она, и потом наступает момент, когда задыхаешься, лишаясь воздуха, просто не слыша ее голоса, и словами осязаешь — так у слепых зрением становится слух. Да, слова-чувства, почти прозрачные, аморфные медузы с тысячью щупальцев. Но не замечаешь, что вдруг наполнился ее словами — нет, звуками ее вселенной! Потом каждое слово было как признание, даже самое обычное, что можно сказать, если не молчишь. Пока не уснули, почему-то в постели, до изнеможения, сознавались в самом странном. Он тянулся к ее свету — наполниться, с ним слиться, будто был для себя же черной дырой. Пока не услышал этот зов: ищи себя во мне… Какой-то страдающий, как будто и найдешь-то в ней страдание, смерть. И это выше разума, потому что понимаешь, страдаешь — но идешь, как животное, исполнить чью-то волю… Но чью же тогда, если не ее? Паук, запутавшийся не в ее — в своей паутине, просто потому что ее — это не есть твое, а твое — это всегда ее… И вот ты уже заговорил не своими, а ее словами… И то, что не можешь узнать ее мыслей, — сводит с ума, точно бы лишился своих… Боишься потерять, когда уходит одна, в никуда, хотя бы на телеграф, мучаясь сознанием ее, такой естественной, свободы, как бы еще одной, другой жизни… Готов лишить себя свободы — но чтобы не было у нее…
И вот он живет одиночкой в этой похожей на захлопнувшуюся ловушку квартире, заперся в ней изнутри, будто заперт кем-то снаружи. Лишь вечером выводит себя на свидание. Это время, оно как тюремное, дается на два часа. Свою ненужную свободу препровождает арестанткой в больничную палату, где койка между окном и дверью, давно своя, родная — пристанище, место их встреч. Радость. Тоска. Нежность. Простыня, одеяло, одомашненные, точно бы нездешние, не от мира сего, посланные ее согреть и укрыть, дающие ни за что приют. Рассказывала, как, ничего не понимающую, но в сознании, ее везли на операцию… И что ночную рубашку — ту, что была на ней, — в спешке разрезали прямо на теле ножницами… И что какая-то бабка брила ей лобок… И он вдруг начинал это видеть. Девочка его будет взрослеть, набираться сил, а он будет много дней жить с ощущением, что все делает, как должен, и ему поэтому разрешают ее навещать, приходить… Он будет приносить сладкие конфетки и глупые книжки от скуки, горячие поцелуйчики и просто нежные слова. Ужин — тот, больничный, что всегда как бы чужой, съедают вдвоем; она говорит, что сыта, отдавая ему лучшие кусочки, если что-то повкуснее можно выловить в этой сосущей из людей желудочные соки бесплатной баланде. Званый ужин! Вот по коридору кричат санитарки, зовут: “На ужин! На ужин!”. Чудилось, он приходит каждый вечер на ужин… Голодный, хоть и не чувствует этого, и скрывает от нее, что почти ничего не ест. Даже за продуктами для себя выходить не хочется, забросил занятия, к вечеру просыпается, а днем спит — спит и не стелет себе, лишь бы проспать беспробудно весь день, когда не хочется жить. Но любимая, конечно, ничего об этом не знает. Она думает, он учится, он ходит на свои занятия, покупает себе еду, а по выходным навещает маму… И это ее, Сашу, очень радует. Она хочет, чтобы все так было: как всегда. И он во всем соглашается с ней, это так легко… Да, любимая, да… Еще снова и снова, в доказательство чего-то одного и того же, точно на осмотре, отклеив пластырь, обязательно покажет осторожно свой шов, свою ранку, и от какого-то нетерпения — все, что стало совсем как у маленькой внизу живота, обритое, так откровенно открывшись взгляду. Этот его взгляд она ловила с замиранием, чего-то ждала, теперь как будто всю себя дав даже не увидеть, а познать. И он в порыве унизительной, но пронзительно-нежной страсти целовал еще припухший розовый рубец, что, заживая на его глазах, день от дня сам все нежнее обозначался как что-то совсем новорожденное, младенческое, дарил одну лишь радость — и они радовались, радовались…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу