Не мог же я в присутствии постороннего спросить: а ты меня по-прежнему любишь?
Зоя отвечала так, как было возможно при постороннем.
— Я тебя никогда не забуду.
— Правда?
— Правда.
— И я.
Так закончилась наша встреча. О Ван-Ваныче вслух не было произнесено ни словечка. Хотя мы не могли не думать о нем. Через несколько дней мне принесут его прощальное письмо. Я думаю, это смог устроить следователь Евгений Иванович, пытаясь как бы в такой форме загладить перед Ван-Ванычем свою вину.
На школьном листе в клеточку аккуратным почерком было написано:
«Дорогие мои! Хочу, чтобы вы до конца поняли, и ты, Антон, и ты, Зоя, что решение мое, какой бы исход ни имело, необходимо не только вам, но и лично мне. Мне, мне нужно, чтобы я исполнил хоть что-то стоящее в этой жизни! Каюсь, приехав в вашу страну созидать будущую счастливую жизнь для человечества, я крайне заблуждался. Теперь я осознал, что счастье можно приносить лично, и лишь тем, кого любишь.
Если я смогу помочь только вам двоим, я буду считать свою жизнь исполненной. А может, и продленной. Ваш Иван Рыбаков.
P.S. Если у вас будет сын, назовите, пожалуйста, Иваном».
Фишера-Рыбакова судили, как я узнал потом, военным трибуналом, который в народе именуется «тройкой». Он был приговорен к высшей мере наказания: расстрелу. Приговор приведен в исполнение 26 августа 1944 года.
За побег из-под стражи, за соучастие в преступлении, за его сокрытие коллегией военного суда я был осужден на четырнадцать лет с содержанием в колонии строгого режима. В пятьдесят третьем, в год смерти Сталина, я попал под амнистию, мне скостили три года, и в пятьдесят пятом я оказался на свободе. И хоть въезд в столицу нашей родины в пределах ста километров был мне заказан, я нашел возможность приехать из Торжка, где проживал, и через справочное бюро разыскать человека по фамилии Мешков.
Вообще-то Мешковых в столице, как оказалось, проживало немало, но я вычислил по году рождения того Мешкова, который был нужен. А может, мне просто повезло.
В какой-то день я пришел по адресу, выданному мне горсправкой, — стоило это семьдесят четыре копейки, — поднялся на третий этаж блочной башни, расположенной на краю Москвы, в Черемушках, в 44-м квартале. Лифт в доме, как ни странно, работал и даже не был загажен. Дверь квартиры номер одиннадцать — вот, подумалось, совпадение, ровно столько я отсидел! — была оббита коричневым дерматином, кое-где порванным. Из дыр торчала стекловата. Вместо глазка тоже дырка. Но звонок работал.
Из-за двери не сразу раздался глухой стариковский голос: «Вам кого?».
Я ответил, что мне нужно Мешкова. С минуту там возились с замками, и передо мной открылись прихожая, плохо освещенная, и сам хозяин, которого я с ходу подробно не разглядел. Но запомнил, что был он в полуспущенных пижамных штанах, цветной майке, тапочках на босу ногу.
Он сразу же, принимая меня за жековского рабочего, стал жаловаться, что давно вызывал слесаря, и сколько заявлений вообще надо писать заслуженному персональному пенсионеру, каковым он является… Краны текут, водоспуск в туалете засорился, а последние два дня вода вообще не поступает, так что приходится пользоваться горшком.
Я не перебивал, слушал, упершись глазами в небритое одутловатое лицо в красных склеротических пятнах, пытаясь разглядеть черты некогда властного, даже могущественного человека, при имени которого дети иной раз могли описаться. Не мы, а младшая группа.
Я смотрел и ничего от прежнего Мешкова не находил. Передо мной стоял немощный старик, ничтожество, насекомое, которое можно было сейчас раздавить, лишь шевельнув пальцем. Тем более без свидетелей. Да и я за одиннадцать лет отсидки кое-чему научился в колониях, мог справиться и с кем-нибудь покрепче.
Но не случилась ли ошибка, не принимаю ли я в ослеплении одного человека за другого, ни в чем не повинного? И, лишь приглядевшись, хоть свету было маловато, по обесцвеченным глазам угадал: он… Точно, он! Язва! И хоть продолжали одолевать сомнения по поводу расправы, для которой я, рискуя новым сроком, сюда прибыл, но злая память диктовала свое: эта уродина, кусок тухлятины и есть всесильный в прошлом Мешков, который поломал мою, Зоину и многие другие жизни… А теперь ты готов простить?
— Послушай, мешков… — начал я свою обвинительную речь. Все слова были продуманы заранее. — Послушай, мешков, — я его обозначил для себя вот так, с маленькой буквы. Но голос мой осекся. В горле встал комок, мешавший говорить. Я помолчал, стараясь совладать с собой. Глубоко вздохнул и повторил: — Послушай, мешков! Таловку помнишь? Та-лов-ку, говорю?
Читать дальше