— Так отчего же вы не хотите сказать нам, с кем встречался Матвей вне общежития и института? Ну, были же какие-нибудь разговоры. — Между тем он взял со стола протокол и быстро пробежал глазами то, что Золушкин успел наговорить.
— Насчет «Вопросов ленинизма» правда или сболтнул?
— Неужели я не понимаю, что здесь у вас нельзя болтать, что болтовня может стоить человеку…
— Ну, как же насчет фамилий?
— Я не знаю.
Полковник и следователь переглянулись.
— Подумайте еще. Последний раз советую: не упорствуйте. — И вышли оба.
Снова потянулось время. Дмитрий боялся встать со стула, пройти по комнате, размяться. Несколько раз начинал звонить телефон: три-четыре звонка и отключение. Значит, знали уж, что если не снимают трубку сразу, то снять ее некому.
Дмитрий понимал, что в этом учреждении не любят упорства. Кое-что слышал то там, то тут о методах, коими упорство сламливается. Но что-то закаменело или, может быть, возмутилось внутри него. Он сидел час за часом, а лист бумаги перед ним был девствен и чист, как в самом начале.
(Тут, конечно, явная психологическая загадка. Если Дмитрий умел оказаться таким упрямым в максимальных условиях испытания характера, то почему не набрался он этого упрямства раньше, когда нужно было хлопнуть дверью и крикнуть уже из коридора: «Не хочу я выступать на собрании против Саши Марковича, не хочу и не буду!» Неужели теперешнее молчание рассматривать как начавшуюся реакцию на ту непростительную слабость? Игорь Ольховатский на другой же день после собрания прошел мимо Дмитрия, не поздоровавшись. Но еще раньше, тотчас после своей, в общем-то спокойной и, по мнению многих, убедительной речи, можно сказать, даже во время ее произнесения Дмитрий начал прозревать и увидел вдруг… ну да. Он считал по-солдатски, что если так надо, значит, следует принимать как задание, как долг. Чем труднее исполнить долг… то есть оборачивалось все чуть ли не самоотверженным, чуть ли не жертвенным поступком. Мало ли что душа? Мало ли что движение сердца? Может быть, когда из деревень вывозили сотнями тысяч на Соловки и на Урал, тоже было по-человечески жалко, особенно если с грудными младенцами на северный-то мороз… Мало ли что движение сердца? Движение сердца безотчетно и даже неразумно, как малое дитя или… как песня. Но ведь когда еще было сказано, что нужно себя смирять, становясь этой самой песне ногой на горло. Но если все было так, то есть если высокая мораль и исполнение долга, почему не пришло потом глубокого успокоения и удовлетворенности? Напротив, чем больше проходило дней, тем все беспокойнее, неуютнее и раздраженнее становилось где-то возле сердца, поближе к середине груди. Брезжило, пробивалось, проступало смутными очертаниями ощущение чего-то ненастоящего, временного, необязательного и, может быть, вовсе даже ненужного. Геле ничего не рассказал тогда, побаивался даже, не узнала бы стороной. По этой боязни легко ведь было бы проверить праведность либо неправедность поступка. Чуяло сердце, что не может одобрить Геля.
Отчего же не предположить, что началось и нарастало, беря постепенный, но устойчивый разгон, некое супротивное движение? Тут уж одно из двух: либо — поступившись раз — поступаться все дальше и дальше, либо упереться на каком-нибудь крутом пригорочке, устоять, а устояв, преодолевая чуть ли не сразу все земное притяжение, шагнуть вперед. Тогда хоть и крохотный шажок, все равно, в плане дальнейшей жизни — победа. Пригорочек, на котором уперся теперь Дмитрий, был так крут, так подходил к случаю, что лучшего не придумать бы и нарочно.)
Полковник и следователь возвратились в комнату. Младший взял чистый лист бумаги из рук Золушкина, повернул его лицевой стороной к старшему.
Полковник сказал:
— Да… Ну ладно, нечего с ним возиться, нечего тратить время. Тоже мне великий молчальник. Герой. Не герой, а молокосос. Не понимает внутренней, глубочайшей сути происходящего в государстве. Подпишите ему пропуск на выход. Он уже свободен, — и уж обратясь непосредственно к Дмитрию: — Мы вызывали вас как свидетеля. Но вы никому не должны рассказывать, где вы были. Ясно? Никому. Это наше правило, наш закон. Желаю вам не возвращаться в этот дом как можно дольше.
И опять дорожка мимо плаката о трофейном фильме. Но теперь уж все по-другому. Черт возьми, нужно сегодня же, сейчас же сходить в кино. Какое-нибудь. Все равно. Первое попавшееся. Нет, сначала в общежитие к Ванечке. Он, наверно, удивился, куда я убежал, оставив в тарелке суп. Нет, сначала все-таки к Геле. Нет, сначала оказаться на улице, на обыкновенной московской улице. Идти пешком. Ехать в троллейбусе. Толкаться среди прохожих. В тихий дождичек бродить по желтеньким полуночным переулкам.
Читать дальше