Ночью я снова задрапировался в свою походную шубу-лежанку (вид у нее был обжитой и бывалый), но заснуть так и не смог. Никто не стучал, не ходил, не тревожил мою бессонницу. Соглядатаи у окон если и были, то вели себя чинно и немытых ладоней к стеклу не прикладывали. За теплым деревом, затаившим в глубине души лето, за стеклом, по холодным плиткам, по ковру, и дальше вверх, по апельсиновым фестонам и клеткам пледа спала Жужа. Спали и ножницы в своем новом узилище наверху, у пауков за пазухой: еще блестя, уже тускнея. Думаю, они до сих пор лежат там серой липкой грушей, созревая в ожидании неурочной весны, и, если ничего не изменится, не созреют никогда.
Шел дождь. Дом кренился, и скрипел, и вздрагивал стеклами, когда за шиворот ему падала бойкая ледяная капля и щекотно бежала проторенной дорожкой вниз, но трюм был сух — я проверил. С неба падали, кувыркаясь, серебряные нити, будто там, в поднебесье, распускали старый заношенный до дыр свитер. К утру нити поблекли, стали цвета неба. На окне один за другим проступили мокрые профили желтой листвы, я ворочался в шубе, тычась в рукава и внутренние карманы. Шел дождь.
Мне снился орех за домом и Жужа, которая, смеясь, раскачивается на самодельных качелях. Над нашими головами рвет и мечет густой листопад, и Жужа, пролетая мимо, а может, и сквозь меня, исчезает за желтой завесой и, с хрустом разорвав ее, появляется вновь. Вот она в очередной раз тает в ворохе сухой листвы, и ко мне возвращается пустая деревянная доска. Я смотрю вверх, туда, где солнце недозревшим орехом засело в кроне дерева, но листья кружатся, лезут в глаза, в рот, мешают дышать, пока я не становлюсь одним из них.
Утром, принесенный дождем или злым умыслом, всплыл библиотекарь. Точнее — повар, а может — метафора урожая или моей опрокинутой жизни — этих фасетчатых маньеристов с кучей подтекстов в каждой фасетке не разберешь. Всплыл он на веранде, посреди стола: луковые чувственные губы, нос-морковка, борода той же оранжевой породы, золотистые щеки-луковицы, осенний трескучий жмых волос и черная блестящая миска, венчающая эту сентиментальную конструкцию. Я опешил, поклонился — в знак того, что поражен портретом, миской, осенним разнотравьем, и, не откладывая в долгий ящик, разнес эту овощную лавочку ко всем чертям. Незваные гости — мука для одиночек с тонкой душевной организацией.
К трем часам дня, заполнив собою всевозможные щели, впадины, лунки, желобки, ведра, бидоны, майонезные банки с таинственной флорой и фауной внутри, оставленные на произвол судьбы детские брызгалки, башмак без хозяина и без шнурков, изогнутую ковшиком листву, полиэтиленовые складки дедникифоровой чахлой теплицы и миску его крапчатого пса — словом все, что могло быть заполнено, включая мою дуплистую душу, дождь неожиданно перестал. Я стоял на крыльце, подозрительно нюхая воздух, как это делал соседский основательно подмокший Тузик, и смотрел, как над деревьями, в светло-голубом кармане неба, клубятся новорожденные облака. Когда появилась Жужа, завернутая в одеяло, я не слышал ее шагов; я почувствовал ее спиной (между лопаток) и обернулся. Она вышла на крыльцо, волоча за собой одеяло — как-то совсем по-детски, — и остановилась рядом со мной. Я посмотрел на нее, понял, что худшее позади, и вернулся к созерцанию серо-голубой рапсодии над деревьями. И мы стояли лицом к лицу и глядели на зеленый луг, на который как раз набегал прохладный вечер, и плакали вместе… Да нет, разумеется, не плакали, и не было никакого луга, а только небо, и кто-то серый, со спицами и серебряной пряжей на изготовку.
— Дождь закончился, — сказала ему Жужа и вернулась в дом.
Тузик, широко расставив мускулистые лапы — Колумб, приближающийся к мнимой Индии, — с интересом обозревал преображенную дождем Вселенную и свой лучезарный лик в глубокой и бесконечной, как Атлантический океан, луже. Воробьи тоже обозревали, и тоже свой лик, не забывая при этом таскать из грязной Христофоровой миски хлеб. Подняв руку в лучших вест-индийских традициях, я нырнул в дом.
Не расставаясь с одеялом, как доблестный рыцарь со своим щитом, Жужа бродила по комнатам. Я вкрадчивым призраком развевался у нее за спиной, ничего не узнавая и пугливо зыблясь. Она с тихой решительностью отворяла дверь за дверью, всматривалась в ороговевшие прелести очередного алькова, словно что-то про себя решая относительно его природы. Осенняя сырость уже просочилась сквозь свои тайные лазейки в комнаты и хлюпала под ногами. Паутина седела по углам волглыми, ажурными прядями. Диваны, стулья, набухший временем и утварью буфет (каждая чашечка — в отдельной бумажной люльке, чайник спеленат по-особому: чепчик и младенчик — отдельно), трескучий и пустобрюхий книжный шкаф, тумбочки, трильяжи — я видел их сквозь снежные громады чехлов ясно, как человек, смахнувший набежавшую слезу.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу