Никто не возражал. Только мы с Франческой знали, что сейчас увидим. По зрительным рядам с немногочисленными, наиболее преданными поклонниками Эбдуса пробежала волна легкого возбуждения. Так всегда бывает перед началом фильма — даже если его показывают в десять утра в гостинице «Марриотт». Никто пока ни о чем не подозревал.
Я переживал за судьбу фильма. Как же иначе? Я сосуществовал с ним дольше, чем кто бы то ни было, если, конечно, не принимать в расчет отца. В детстве я относился к этому фильму, как к какому-то немому божеству-калеке, за которым ухаживали на верхнем этаже дома, точно за сумасшедшим родственником. Я прекрасно знал, что представляет собой эпизод, созданный в семьдесят девятом — восемьдесят первом годах. А четыре года назад даже видел его в «Пасифик Филм Аркив» в Беркли: один раз вместе с другими зрителями и дважды во время предварительных просмотров. Это были любимые фрагменты Авраама. Залитый светом невидимой луны пейзаж, линия горизонта, рассекающая экран на две половины, земля ярче неба — только Авраам отверг бы эти слова «пейзаж», «горизонт», «земля». Тем не менее: небо серо-черное, земля светло-серая. Когда смотришь на эти кадры, возникает ощущение, что перед тобой тысяча поздних работ Ротко, выстроенных в строгой последовательности. Целых два года, с семьдесят девятого по восемьдесят первый, Авраам рисовал только эту жестокую борьбу серого и черного. Поверхность земли плавно поднималась и опускалась, как океанские волны. Чернота порой стекала сверху и быстро пробегала по нижней части кадров, земля и небо в эти моменты являли собой застывший танец. Лишь один-единственный раз небосклон осветился красно-желтым проблеском — будто выглянувшим из-за черноты солнцем. Озарился и снова потемнел. Быть может, и собственный мрак Авраама в ту неделю, много лет назад, озарился мимолетным сиянием? Я твердо знал, что никогда не задам ему этот вопрос.
В создание двадцатиминутного эпизода внес свою лепту и я — нарисовав как-то раз один кадр. В тот день, вернувшись из школы, я не застал Авраама дома, наверное, он ушел в магазин. Теперь мне сложно вспомнить все подробности этого события, но я могу оживить в памяти чувства, которые тогда испытал: на меня в тот момент напало острое желание подняться в отцовскую студию и нарисовать кадр. Тонкие кисточки были мокрыми, значит, Авраам ушел совсем недавно. На целлулоидном фрагменте в рамке он еще ничего не успел нарисовать. Чтобы скрыть свое вмешательство, мне нужно было всего лишь переместить пленку на один кадр вперед. Потрясающий шанс. Тем не менее, окуная кисточку в краску и поднося ее к целлулоиду, я дрожал от страха. Меня пугала власть — не отца, а та, которую на время присвоил себе я.
Нарисовав черно-серую картинку, я, вспотевший от напряжения, спешно удрал из студии. Целую неделю я в ужасе ожидал, что буду наказан, но этого не случилось. Увидел отец мое художество или нет, я до сих пор не знал. Он вполне мог обнаружить поддельный кадр и ни слова мне не сказать, независимо от того, оставил ли он этот фрагмент в пленке или немедленно вырезал его. Сейчас я тешил себя мыслью, что мой рисунок все-таки вошел в фильм. Единственный из всей этой грандиозной работы кадр, длящийся долю секунды, — мой.
Я попросил у Франчески болеутоляющее, отчаянно стараясь не обращать внимания на ярость, с которой мой обезвоженный мозг давил на глазные яблоки. Тишину в зале нарушал только стрекот проектора и шелестение вентилятора. Сосредоточить внимание на фильме у меня не получалось: во-первых, из-за похмелья, во-вторых, оттого что сзади стоял Авраам, наблюдая за нами через пустые ряды. Я спиной чувствовал, что он расстроен. Наконец на экране мелькнул красно-желтый проблеск. Вскоре эпизод подошел к концу.
— Вот так твой отец мучает людей, которые его любят, — прошептала Франческа. — Окружает их мраком.
Я не ответил. В тот момент, когда создавались эти кадры, я на месте отца нарисовал бы их еще более темными красками.
Второй отрывок потряс меня. Отец изобрел некий зеленый треугольник с тупыми углами, который усердно пытался, но никак не мог упасть боком на призрачно-размазанный горизонт.
Треугольник занимал примерно четверть кадра. Он дрожал, наклонялся, почти что целовался с землей и опять вскакивал. Это движение рождало иллюзию: два шага вперед, два шага назад. Так и хотелось поддержать треугольник, как-то приободрить его. Упорный, трепыхающийся, вновь и вновь терпящий неудачу.
Читать дальше