А только устроился на стуле поудобнее, чтобы выслушать Редактора, не напрягая седалищные нервы… Потому что седалищные нервы не восстанавливаются… Как в русской народной песне: «Мы писали, мы писали – наши пальчики устали! Пописали бы ещё, да болит седалищó!»
– Родился я, извините за тавтологию, в небольшом провинциальном незначительном городке на юге России, – соврал Редактор. – Так что детство мое было сказочным и оживленным. Вы можете удивленно воскликнуть: «Эк тебя угораздило! Родиться в стране, где каждый третий считает себя писателем, а каждый четвертый – критик и публицист!» Но, к сожалению, нам не приходится выбирать, в какой части света появиться на свет, простите за грубейшую стилистическую ошибку. Мои родители были приспособленцами, поэтому изрекали все, что дозволено, и перечитывали одну газету за первое мая тысяча девятьсот шестидесятого года. Где говорилось, что общество развивается, как ему положено, а человек – на соответствие обществу. Если не хочет загреметь в каталажку на полный абонемент. А посему родители драли меня до полной адаптации с обществом и ежемесячно сопровождали в Ясную Поляну, где ставили на горох перед памятником Льву Николаевитчу Толстому. Там, согнувшись в три погибели и проклиная семейство бобовых, я должен был трижды прочесть «Отче наш» и трижды «Анну Каренину». «Слушая разговор брата с профессором, он замечал, что они связывали научные вопросы с задушевными, несколько раз почти подходили к этим вопросам, но каждый раз, как только они подходили близко к самому главному, как ему казалось, они тотчас же поспешно отдалялись и опять углублялись в область тонких подразделений, оговорок, цитат, намеков, ссылок на авторитеты, и он с трудом понимал, о чем речь…» – бормотал я. «Истина! Истина!» – визжали окружающие меня кликуши и время от времени в истерически-литературном припадке бились о постамент головой. И хотя вслед за классиком мировой литературы я тоже не понимал, «о чем тут речь», но поглядывал снизу вверх на Льва Николаевитча Толстого и ощущал свое полное ничтожество, простите за длинную и неуместную цитату. Сухой горох вонзался в мои колени, а я должен был читать и полагаться, читать и полагаться на гениальность каждого отрывка. «Устал я ждать и верить устаю! Когда ж взойдет, Толстой, что ты посеял?!! Нам не постигнуть истину твою! Нас в срамоте застанет смерти час! И отвернутся критики от нас!» – разрази меня гром и за этот парафраз. Ну разве не мог он писать хоть чуточку покороче или не строить предложения столь замысловатым образом, что истина была понятна только ему?! И, настаиваясь на горохе с раннего утра до позднего вечера, я не видел в литературных трудах ни счастия, ни смысла. Мне только хотелось всех почикать, чтобы подняться с колен. Иначе говоря, сократить художественное издевательство до разумных пределов. Так я зачервивился как редактор. И здесь бы сделал абзац, ко взаимному удовольствию…
– Извольте, – согласился я.
– Вполне возможно, – продолжил Редактор, – что по причине нынешней производственной травмы мой рассказ изобилует ошибками, как стилистическими, так и территориальными, но в остальном это чистая правда.
– Верю! – заявил я в духе Московского художественного академического театра.
– Итак, – снова принялся излагать Редактор, – детские годы мы опустим, словно дерьмо в прорубь, и нехай оно там болтается… Извините за русскую народную поговорку! И сразу же перенесемся в юность… К этому времени мои родители до того приспособились к обществу, что я перестал их различать. Иной раз увижу на улице тварь мерзкую и размышляю: «Мама, не мама?!» А как выйдет отец на природу да как сольется с окружающим ландшафтом – нипочем не догадаешься, что это не жучки-червячки на дереве, а мой папенька исподлобья зыркает. Однако годы камуфляжа не прошли для них бесследно – хватка ослабла. И если некогда маменька кочевряжилась от души, то теперь отяжелела и не могла кочевряжиться надо мной с полной силой. А папенька так и вовсе пошел работать лесничим… В школе меня обучали механически разбирать и собирать литературные произведения, как автомат Калашникова. За сорок пять минут было необходимо разложить на рабочем столе «Войну и мир», смазать все составные части и снова состыковать по главам. У некоторых получалась «Крейцерова соната». У единиц – «Как закалялась сталь». И с этим произведением нас понукали ходить в штыковую атаку на Голсуорси и Драйзера. Но больше всего доставалось чучелу Мопассана, на котором отрабатывались удары саперной лопатой. За буржуазную распущенность в изображении чувств. «Помните, дети, что подробное описание адюльтера ведет в психиатрическую больницу! Как в случае Ги де Мопассана!» И мы склоняли головы над «Анной Карениной», где такое же описание не выходило за рамки интрижки с паровозом. Простите, Анна! Простите, многоуважаемый Паровоз! Если кого обидел своими ремарками… Вдобавок с пятого по десятый класс мы развивали нюх и голос, чтобы к выпускным экзаменам гавкать на современных авторов. И кто раздерет штаны Пастернаку – заканчивал школу с золотой медалью… Так я дослужился до Литературного института имени Алексея Максимовитча Горького, где вынужден отчебучить второй абзац…
Читать дальше