Но, конечно же, заблудился. На годы и годы. Навсегда.
Хроника моего возвращения
Я заблудился, не понимаю, где едем. Пытаюсь узнать, зацепиться взглядом, размотать клубок воспоминаний, и не получается. Мученье и безнадежность, словно во сне. Я забыт этим городом, что самое страшное. Очевидно, что забыт и чужероден теперь. Амнезия и у меня, и у Москвы. Москва предстала мне другая, она немыслимо другая, она – превратилась, обернулась, притворилась. Чем? Чем, силы небесные?! Не понимаю. Хочу понять и боюсь.
В чем повинен я, чем заслужил отторжение? Или сам я оборотень теперь? Столько лет в разлуке, в изгнании, и стал неузнаваем, оброс годами как шерстью, нечесан, немыт, в дремучих колтунах. Почти паникую. Если бы не Юлька… Но Юлька-то меня распознала. С ума сойти.
Шереметьево осталось уже далеко позади, в сизом дыму выхлопов. Небо такое же – бледно-сизое, неясное, и мне такое небо непривычно. Я, наверное, все забыл, даже Клязьму не сразу узнал. Но узнал же и восхитился самим собою. А потом… Вот что потом?
– Растерялся, Юра? – спрашивает она. – Тяжелое впечатление? Будто на Луну, наконец, попал, князь Гагарин-Мареев?
– «Земную жизнь пройдя до половины, я очутился…» Нет, Юлька, какая Луна? Этажи. Столько вокруг этажей. И… все.
– Да-а, это шок. Это для тебя ново, понимаю, – кивает она, насмешничает, как насмешничала та двенадцатилетняя Юлька в «Шоколаднице», первый мой проводник в московском лабиринте, кудрявый, черноглазый худенький чертенок с попрыгучими глазками. Глаза у нее и теперь такие же ясные и озорные. Но озорство и тогда было, и сейчас не от невинной шаловливости, не от живости характера, а от проклятущей самоуверенности. Царица мира, черт возьми, по праву московского рождения. Кудри она подкрашивает сажей из преисподней, даже я это вижу, не слишком искушенный в женских ухищрениях, а губы – солнечным закатом того оттенка, который бывает в преддверии ветреного дня. Я люблю тебя, Юлька.
– Все равно не понимаю, куда ты меня везешь. Вроде бы в центр, к дому – налево?
– В центр, к дому – налево, – соглашается она и снова насмешничает. – А это МКАД, ха, круг первый, если ты не догадался, где очутился. Но мы не поедем сегодня налево, к дому, а поедем направо, на дачу, на Николину Гору, подальше от адища города, тобою обожаемого. Попривыкни немного, пусть уляжется.
– В чистилище, стало быть? В отстойник?
– Вот именно.
– Один мой знакомый чистилищем называл СИЗО.
– Сравнивай, с чем заблагорассудится, все позволяю. Кстати, ничего обидного в том, что я тебя умыкаю сейчас, нет. Если ты думаешь, что я стыжусь тебя… Если ты так думаешь, я тебя прокляну, Юра Мареев.
– Юлька, я не думаю. Чтобы ты да стыдилась своих прихотей…
– Прихотей?! Да я тебе глаза выцарапаю! – смеется она, но слегка напряженно. Не хочет ссоры. Чего она всегда старалась избегать, так это ссор. Могла исчезнуть, спрятаться и выжидать, пока само перекипит, лишь бы не выяснять отношений. Но это не от трусости, а от чистоплюйства. – Это не прихоть,
Юрка, – необыкновенно кротко вдруг объясняет она, – это не прихоть, я просто хочу побыть с тобой наедине и осознать себя в новом качестве жены, к которой вернулся обожаемый муж, пропавший сто лет назад. Успеем еще домой.
– На Котельническую? – лишь спрашиваю я, пренебрегая сотнями других вопросов, что устроили улей у меня в башке. А мед горек, потому что я пытаюсь много лет сам отвечать на эти вопросы.
– Нет, я поселилась отдельно. Уже давно. На Котельнической мама хлопочет над Ритусей. Ритуся сворачивается ежом, выставляет иголки. Оставила бы ее в покое, взрослую женщину, но слушать не хочет, хлопочет, сторожит, не спит и подозревает. И все зря. Там такие мучительные вибрации сейчас, на Котельнической-то. Как бы дом не развалился. Кстати сказать, Швивая горка ползет, все ждут обрушений и как-то даже предвкушают, а не ждут, будто бы беда желательна. Вот Горка наша и ползет. И помимо всеобщих предвкушений немалую роль здесь играют вибрации вокруг Ритуси, – снова смеется Юлька. Но смех горький, мутноватый, не прозрачный. Опалес-цирующий абсент, а не смех, запрещенное ядовитое пойло. – Побываем еще на Котельнической, не беспокойся. Яуза пока еще впадает в Москву-реку, и Никита Бесогон пока стоит, не развалился, но изумляется, должно быть, нынешней беспрецедентной по наглости круговерти бесов. Разнузданности. Так, во всяком случае, в некоторых, особо прозорливых, газетах пишут – «беспрецедентной разнузданности».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу