На татуировках вокруг было много интересного — иссечение клитора топорами, зашивание рта лыком и другие зигзаги корневого русского ужаса. Но Кеша не задерживался на этих картинах взглядом. Когда какая-нибудь из них попадала в его поле зрения, он вновь вызывал в себе омерзение. Даже его страх был кстати — он мог быть проинтерпретирован как здоровая реакция на увиденное… Если, конечно, кто-то действительно следил за его данными.
На выходе из мемориала он тщательно и горько, так, чтобы расшэрилось наверняка, покаялся за то, что он русский — и попросил доброе человечество извинить его за все то зло, которое русские оккупанты принесли патриархальной деревенской женщине.
Такое никогда не мешало.
Уведя наконец внимание из-под дряблой жреческой сиськи (кажется, пронесло — иначе просто не выпустили бы), Кеша с достоинством осмотрелся, глубоко вздохнул (что, не взяли, старые курвы) — и перенес внимание на публичный диспут, который слушала площадь.
Прямо под столом трибунала стояло двое диспутантов. Вернее, стоял только один — высокий фурри с собачьей мордой, поросший черной лохматой шерстью. Оппонент трибунала, бородатый мужчина в кожаном ошейнике, сидел на корточках, и фурри иногда начинал нетерпеливо крутить хвостом и дергал его за поводок. Кеша узнал в сидящем философа Яна Гузку. Слушать диспут целиком не было сил, и Кеша мигнул появившейся перед ним кнопке «abridge».
Суть спора касалась браков с фурри. Дело это было давно решенным, однако в последнее время фурри стали подвергаться атакам феминисток, утверждавших, что под покровом темноты и шерсти злоумышленники пытаются протащить в легальное пространство элементы педофилии. Многие фурри, с их точки зрения, выглядели чересчур моложаво, их кожа слишком розово просвечивала сквозь шерсть, а дыхание было горячим и чистым, как у ребенка. Поэтому блюстители общественной морали требовали добавлять в облик фурри, брачующихся с людьми, обязательные элементы зрелости — некоторую дряблость кожи, свалянность шерсти, вонь из пасти и из-под хвоста, отвисание вымени, стертость когтей и копыт. Это тоже было решенным делом — диспут касался лишь конкретных законодательных требований к мере возрастного распада.
Ян Гузка, бросив на мохнатую сторону весов всю мощь своего бесстрашного интеллекта, доказывал феминистическому синклиту, что у животных фаза половой активности наступает значительно раньше социальной зрелости, поскольку последней у зверей нет вообще. А ближайшим аналогом возраста гражданской ответственности следует считать фазу жизни, когда животное может самостоятельно охотиться и добывать себе пищу. И только так должен определяться предусмотренный законом возрастной ценз.
— А как тогда быть с черепахами и овечками? — спросила самая матерая из феминисток. — Они ведь не охотятся. А травку едят с самого рождения. Вы всячески продвигаете! Вы постоянно продавливаете свою педофилическую повестку!
Ян Гузка погрузился в размышления.
Фурри нетерпеливо дернул за поводок, и зазвенел привязанный к шее философа колокольчик, вибрации которого Гузка тут же погасил легким движением бороды — чтобы звон не мешал думать.
Кеша обязательно задержался бы на площади, чтобы послушать знаменитого умника и златоуста. Но его уже тянуло совершить свое любимое хулиганство.
Он повернулся и медленно пошел сквозь толпу, нашаривая взглядом китайскую арку, за которой начиналась Стена Доверия. Сперва ее заслонял эшафот с тремя кавалерственными мумиями — но, как только Кеша увидел далекий черный силуэт, похожий на «П» с двойной верхней перекладиной, арка сразу же оказалась перед ним — и он прошел под монументальным знаком математического равенства, покоящимся на двух колоннах. Почему-то, ныряя под арку, он всегда воображал себе, как превращается в большого каменного тролля, заросшего мхом и травой — хотя плохо представлял себе, что это за тролль и откуда он взялся в его голове. Наверно, прилип какой-то мультфильм из инкубатора.
Теперь впереди была длинная улица — пустая, узкая и неприветливая. Даже не улица, а странный проход между бесконечным слепым домом, выкрашенным в гороховый цвет, и темно-красной стеной, густо покрытой разноцветными надписями и листовками разного размера и вида. Что-то вроде длинного-предлинного тупика, куда не выходило ни одного окошка.
Кеша никогда никого не встречал в этом месте. Он и не мог никого тут встретить. Любой, прошедший под аркой, гарантированно оказывался в одиночестве — в пространстве индивидуального самовыражения, за которым запрещалось наблюдать по закону. Написать на стене можно было что угодно. И никаких следов этого поступка в информационном пространстве не оставалось. Вернее, не оставалось следов авторства — а надписи на стене становились видны новым визитерам как чье-то анонимное самовыражение.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу