Его мягко схватили две огромные руки. Он попытался их отодрать, но тут же прижался к ним лицом, пьяно поплакал и, продолжая жалеть себя, слабо ругал весь мир, пока не уснул.
Мальцев проснулся в пахнувших чистой водой простынях. В голове шумело, но отвращения к себе он против ожидания не почувствовал. Порылся в памяти. Провал был большим — сидел, пил, слушал… и все. Как добрался до постели, как разделся, как уснул… «Ладно, дом-то цел». Но когда Катя вошла, он на всякий случай потупил глаза.
— Проснулся питух? Да, да ты впрямь питух и петух. На. Это — рассол.
Мальчишка вызывал в Кате порывы острой жалости. «Изнервничался он, бедняга. Я тоже была такой, потерянной. Я плакала, а он посуду бьет».
Мальцев выпил рассол с наслаждением, взглянул на Катю с кроткой благодарностью. Подчиняясь чувству, она наклонилась и прижалась к его лбу губами.
За завтраком Катя стала расспрашивать гостя, хорошо ли он отдохнул.
— Ты как баба-яга: накормила, напоила, спать уложила, а допрос начала на следующее утро. Только баньки нетути.
Катя промолчала, выслушала короткий рассказ об удивительной жизни гостя, сказала машинально:
— Меня вывезли, ты сам убежал. А кому все это нужно? Хотя…
И только увидев омрачившееся его лицо, добавила, придав своему большому лицу лукавство:
— …хотя бы нужно потому, что у меня есть и баня.
— Настоящая? Не может быть?!
— Может.
Пар был сухим, белым, чистым, сильным. Веник — березовым, полка — из сосны, в жбане в предбаннике — настоящий квас. Почти кипящий воздух въедался в тело, буравил, делал усталость из неприятной приятной, пробирался к размышлениям, давая спокойствие бурным мыслям, острым догадкам. Мальцев скосил глаза — борода как бы дымилась.
«Затопи ты мне баньку по-белому,
Я от белого свету отвык…»
«Мы не свиньи, ко всему привыкаем, даже к чужим мирам. Я тоже привыкну. Тетка Катя вот не только освоилась — русскую баньку в Вандее завела. А с памятью западная жизнь сама словчила: перебрала с годами все пласты — злое убрала, доброе, красивое нагромоздила, как будто как попало, а на деле с умыслом. Так, чтобы от детского цветка на лужайке все по чудесной молодости ступать. Так голод превращается во вкусную черствую горбушку черного хлеба, беззубый рот матери — в плотно сжатые суровые, но любящие губы, холод — в красивую зиму. Чего люди не помнят — не было. Достаточно забыть неудобное. Просто. Вот Катя и поехала в Союз за доказательствами своего былого счастья, своей чудесной молодости.
Ничего, я ей покажу, она у меня узнает свою молодость. Жалко, правда, немного. Баба все-таки, женщина. Потому, наверное, я ей и сказал — когда мило спросила, — что не привязан к Бриджит. Соврал. Глупо это как-то — влюбиться во француженку.
Сказал бы парилочным корешам: влюбился не просто, а в дочь сенатора, и она у меня что думаю — читает и повторяет. Они бы удушились на месте, а вообще — просто не поверили бы. А чему бы поверили? Что есть люди, верующие в коммунизм, что ли? Или что в булочной хлеб заворачивают в тонкую бумагу да еще спасибо говорят?
Мальцев спустился с полки, просунул руку в предбанник, зачерпнул квасу. Облился холодной водой — ледяной не было. Пар боролся с водой, не принося телу свежесть. Он слегка обеспокоился, но затем решил, что летом в парилке нужной прохлады все равно не найти ни во Франции, ни в Сибири — и потому нечего искать в Западе причину, очередную, отсутствия внутреннего благозвучия.
Мальцев медленно осознавал, насколько он соскучился по парилке. С детства пар занимал в его жизни и в жизни его друзей особое место. Там они ощущали себя взрослыми, затем становились ими без хвастовства: „Удивительно, я здесь могу говорить о бабах как о людях“. Когда начали появляться опасные мысли, каждый мог доверять их уху друга — не будучи на взводе — только окруженный мокрым паром, этой белой стеной, скрывающей лица, мир, власть, страх.
Здесь пар был сухим, но и бояться было как будто нечего. Безопасность казалась глуповатой… какой толк говорить недозволенное, когда все дозволено. Мальцев, тревожась за себя, постарался легкомысленно улыбнуться: „Какая чушь!“
Он стал думать о Бриджит, скучать по ней, мягко, с легкой тоской. Незаметно приплыли груди, бедра, руки, иногда лица женщин, оставшихся там. Вместо позабытых имен к движениям плеч, шей прилеплялись прозвища: Добрая, Ласковая, Продувная, Еще, Истерика, Корова. Вперемежку приходили слова, запахи, брови тех, которых Мальцев не добился — не нравился, поленился, не понял, не было денег на ресторан, на бутылку, на кино. Теперь он был рад своим былым осечкам — в них гнездилась чистота честных неудач. Женщины, ушедшие из прошлого, не пробудили в Мальцеве желаний, пар был сильнее.
Читать дальше