И не диво ль? Ведь и братан Санька по пьянке почти то ж самое в ухи шептал: «Вся жизнь — обида одна, ни в чем путного смысла нету. Точно проверено!»
Жена в религию ударилась. Теперь уж ей не до телевизора. К вечеру вся работа побоку. Платок на голову и в Рыхлино за четыре километра, там церковь восстановили. Оно и досадно, мало ли дел вечерних, но и прок налицо: спокойная стала, ласку вспомнила, а то ведь до того дело доходило, что пришлось одно время Андрюхе к одной местной бабенке по темноте шастать огородами. Противно, да и ласка не та — одна утробность…
Недолго, однако ж, продлилось то время, когда о всяких смыслах мозговать мог Андрюха промеж дел… Да и за делами тоже. Как мина залежалая, вдруг взорвалось все… Впрочем, не вдруг — просто одно на одно сошлось, совпалось, и только потом уже, ну да, взрыв… По бревнушку да по кирпичику… И все началось с сестры Галинки…
С Галинки началось — это если судить чисто по семейному факту. Но прежде того был факт государственный. Все, что закладывал братан Санька на сберкнижку, глупую свою идею в башке, как диковинный цветочек выращивая…
«Замечтательную идею в уме имею», — вышептывал, когда слегка под градусом бывал.
Ну да! И уважительная сумма, кстати, накопилась на его «замечтательную»…
Так вот, вся эта сумма разом прихлопнулась. Была живая, стала мертвая. И книжка в руках, и аж на третьей страничке на последней строчке цифра— дай Бог каждому, но уже неживая. Добрый такой покойничек нарисован в полной готовности, чтоб оплакивать горькими слезами. И ведь сосед Сергей Иванович предупреждал и через Андрюху, и Саньке лично намекал, чтоб рублики либо в дело, либо в валюту да в чулок… Так ведь нет, не верил, подозревал Санька, что хочет сосед не мытьем, так катаньем втянуть его, крылатого, в дела муравьиные, — презирал он Андрюхино стяжательство-стянутельство, что затеяли они на пару с «болтуном» — это так о Сергее Иваныче с отмашкой, — что не дают им покоя чистые рублики Санькины, от всякого соблазна законно оформленные и за семью замками хранимые для серьезного потребования, когда потребованию время придет. Пришло! Дождался!
Очумел. Глаза то дикие, то жалобные. Смотрит на «покойничка» — циферку пятизначную, пальцем прокуренным тычет в нее и к Андрюхе с бесполезным допросом: «То ись как? То ись как это “заморозить”? А я что? Меня нет конкретно? Мне теперь что — в петлю?..»
— Не ты один… — Что еще можно сказать на братаново горе. — Не пропадем, поди. Не чужие.
Но Санька уже пьян и не в разуме. «Я убить хочу, — шепчет. — Кого мне убить, чтоб душе легче?! Где этот твой деловой, он все знает, пусть мне фамилию назовет. Конкретно! Я им не корова в стойле! Всю жись сдачу давал, никому не спускал… Они там думают, что я спущу, а вот — хренушки! Не таков Санька Рудакин! Больно убивать буду…»
Еле с женой уложили братана на диван да еще руками придерживали — трепыхался, уже и говорить ничего не мог, только слюну пускал да мычал по-звериному. Еще бы, чуть не литровку выжрал почти без закуси. Сутки спал — так изнемог в горе своем. Назавтра и вообще с того дня — бледный, глаза незрячие, спина горбом, ноги заплетаются… Как-то Андрюха заглянул к нему в пристройку и обмер. Стоит Санька напротив стола, на столе аккордеон с растянутыми мехами, а у Саньки в руках ружье-двухстволка, и целится он в свою гармошку… Успел, отобрал. Потом запрятал ружьишко подальше. Но когда отобрал, Санька на пол сел и заплакал, слезы по небритости — в два потока. «Тунеядец я теперь, — говорит-хнычет, — ничего делать не хочу. Тошно. Ты, — говорит, — ты, братан, выгони меня, с чем я есть. Может, с голодухи да холодухи и захочу работать. А как тунеядец — не захочу. Обжирать тебя буду внаглую. Я теперь что скот последний».
Сидели на полу два мужика, обоим за сорок, один хныкал, другой головой качал, и ничего путного друг другу сказать не могли. Это, что называется, зажрались, потому что по всей остальной стране, да и хоть в любой соседней деревне, оторопь в людях, а телевизор послушать, так лучше и вообще не слушать, потому что вроде бы и не война, а все друг с другом воюют, и по-военному, и по-бандитски, — гибнут люди. А другие вопят, почти что как в войну, — жрать нечего. И тут же кнопку переключи, в этой же стране, только будто в другом месте, люди с жиру бесятся, миллионы хапают и, хапая, не запыхиваются, а все говорят, говорят… И откуда только в людях такая говорливость взялась, если еще недавно без бумажки и не высовывались даже.
Читать дальше