– Всё! – Лина произнесла вслух, для себя самой.
В дровнике оставался запас поленьев – она растопила печь.
В сенях нашла ведро и тряпку, спустилась к пруду, набрала воды.
Руки леденели в студеной воде, Лина ежеминутно подносила ладони к губам, жарко дышала на них, отогревая. Она мыла полы в старой, невесть кем построенной избе, и сопричастность древнему монашескому труду успокаивала, вырывала тревогу из сердца, как занозу. Монотонность работы определила стройный, выверенный ритм, в котором просто и легко было существовать, а наведенный порядок превращал пространство комнаты в собственноручно созданный мир: уютный, защищенный, теплый, почти родной. Не было Соловков – был только вечный и нерушимый мир деревянной избы.
Когда спокойствие и чистота окончательно утвердились в этих стенах, со стороны улицы послышались быстрые шаги, узнаваемые из миллиона. Лина вздрогнула, накрывая на стол, замерла, держа в руках горшок с дымящейся картошкой. Хлопнула дверь в сенях – Лина проглотила взлетевшее к горлу сердце.
Дверь карцера открылась.
– Осоргин, на выход.
Он спрыгнул с жерди на каменный пол, пошатнулся, но устоял. Стылая кровь нехотя побежала по венам.
Каморка дежурного была натоплена, и первые мгновения Георгий Михайлович задрожал, впитывая кожей нахлынувший жар. Жизнь, втоптанная в основание позвоночника, распрямлялась, выбиралась наружу. Заблестели глаза.
– Осужденный Осоргин, статья 58-я, пункты 6 и 11.
За столом сидел начальник культурно-воспитательной части Успенский. От него пахло кухней и самогоном.
– Контрик…
Дмитрий Успенский родился сыном священника. После революции он убил своего отца и объявил властям, что сделал это из классовой ненависти. Ему дали легкий срок, и сразу пошел он в лагере по культурно-воспитательной линии, быстро освободился, уже вольным чекистом закрепился на островах… За глаза его звали Соловецким Наполеоном.
– А придумай мне лозунг, Осоргин! Такой, чтоб с искринкой, – Успенский по-барски махнул рукой.
– Соловки – рабочим и крестьянам!
Начальник КВЧ осклабился:
– Шутим – это хорошо.
Он встал из-за стола, пьяненькой походкой подошел к Осоргину, дыхнул перегаром:
– Я вот шлепнуть тебя хочу, прямо сейчас, – хлопнул ладонью по кобуре, – а мне нельзя прямо сейчас.
Осоргин отвернулся.
– Что кривишься, падла? К тебе жена приехала.
Георгий Михайлович вздрогнул, быстро посмотрел на Успенского: не врет?
– А давай я к ней пойду? Тебе – пулю в затылок, шмотье вонючее на чердак, а я к бабе твоей под одеяло? Ась?
Ненависть заполнила тесное пространство кельи – и воздух похолодел. Осоргин взвелся на мгновение, как курок нагана, замер на четверть шага от непоправимого и тут же расслабился, повел плечами. Широко улыбнулся.
– Много пьете, гражданин начальник.
– У-у-умный, сука… – Успенский как будто восхищался.
И вдруг резко ударил. Кулаком. В солнечное сплетение. Осоргин задохнулся, отлетел к стене, беспомощно открывая рот. Пропал воздух. Ноги у него подогнулись, стали ватные, словно кости из них вытащили. Но он устоял и на этот раз, чуть осел, но поднялся через боль, опираясь о стену.
– Три дня тебе, – голос Успенского стал ледяным, официальным. – Не выпроводишь жену – при ней расстреляю. Лично.
Все было не зря, все не напрасно! Этот мир, невыносимый, грязный, бесчеловечный, ублюдочный тюремный мир треснул, и из щели хлынул наружу ослепительный свет. «Жена!» – кричали его лучи. «Жена!» – вторили теплые кирпичные стены. «Жена», – утверждала сквозь запотевшее окно свинцовая осень. Жена и жизнь слились в одно, роднясь не видимостью шумного «жы», но какой-то глубинной прасемантикой, существующей в языке до начала времен.
И можно терпеть холодные камеры, арестантские роты, голод, расстрелы друзей, зверства уголовников – что угодно! – ради одной секунды, когда ожидание резким броском врывается в действительность, подминает ее под себя, дарует плоть и кровь надежде.
Хлесткое, ликующее счастье колотилось в груди Осоргина, и уж конечно никакой Успенский не мог его омрачить.
Не было прошедшего года, не было разлуки. Да и что такое разлука, как не повод заточить карандаши и запастись бумагой. Летели письма из Москвы на Соловки и обратно. «Воронья почта», – шутил Осоргин. Но письма были ценны не событиями их двух таких разных миров, но живым Словом. Оно, это Слово, разрывало пространство, отводило беду, приближало встречу. И никогда Осоргин не ощущал себя таким свободным, как в эти минуты.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу