Дуся вообще отчаянно боялась любого разлада, знала, что ни в коем случае не должна становиться яблоком раздора, этакой Еленой Прекрасной, но, прожив почти два года в ежедневном общении с отцом Амвросием, через три месяца после его ареста поняла, что самочином одна не справится. Отец Амвросий очень поднял, развил ее душу, приблизил ее к Богу, и теперь Дусе казалось, что без помощи наставника она ее загубит. Сделает что-то непоправимое, что уже не переиграешь и чего она никогда себе не простит. Не то что бы собственную душу ей было уже не нагнать, но, конечно, по тому пути, который вел к Господу, она прошла дальше и куда больше была к Нему устремлена.
После приговора, думая, что скоро вернется, Амвросий вольную ей не дал. Во время короткого, за сутки до этапа, свидания сказал, что, наоборот, ей будет полезно проверить себя, посмотреть, может ли она хотя бы часть пути к Господу пройти без проводника.
Но или она еще недостаточно окрепла, или вообще по своему устройству с этой жизнью одна совладать не могла, – скорее, как мне кажется, первое, – оказавшись без присмотра, без человека, для которого она была открыта до последнего своего закутка, Дуся растерялась. В шестидесятые годы она нам говорила, что, когда в Густинине стало известно, что отец Амвросий получил новый срок и теперь вернется не скоро, она, вконец измученная ожиданием, поплыла. Как безумную, ее бросало из стороны в сторону, и с каждым днем она всё больше напоминала себе церковь, так же разрывающуюся между разными путями спасения, не знающую, кого ей слушаться, куда идти, кому верить.
Я от многих слышал, что Дуся, когда говорила что-то, связанное с верой, вообще плохо различала себя и остальной мир. Она как бы всегда была не меньше самого большого и не больше самого малого. Не помню уж, кто сказал мне, что эта путаница в размерах и почти степное отсутствие границ, преград начались в ней примерно году в девятнадцатом и дальше лишь усиливались.
Всё это время Дуся металась между отцами, Амвросием и Никодимом, билась будто в клетке, врала им, в том числе и на исповеди, перед Богом. Она уже обещалась, каждому сказала, что именно ему отдает душу, в его пользу целиком и полностью отказывается от страшной тягости – своей воли. Она думала, что большого греха тут нет, в конце концов и один и второй были даны ей в помощь от Господа, хотели привести к Нему. Но оба были слишком несхожи, и такими же несхожими были дороги, которые они для нее выбирали.
Один обращался с ней ласково, иной раз даже кротко. Говорил, что, пока душа ее еще не окрепла, не закалилась в служении Господу, он боится ее испугать, поранить. Другой, наоборот, считал ее великой грешницей, которую надо держать в ежовых рукавицах, повторял и повторял, что для нее строгость, которая пробирает до самых костей, и епитимьи – всё во благо: чем их больше, тем лучше, иначе она погибла.
Дуся понимала, как много для каждого из них значит человек, которого, если сподобит Господь, они могут спасти. Взять во грехе, отмыть, очистить и вернуть Господу таким же непорочным, без изъяна, каким должно быть жертвенное животное. Ее убивала мысль, что кто-то из них способен подумать, что она его предала, ушла к другому. И потом, много позже, уже при нас, о том, что с ней было, когда ЧК вновь арестовала Амвросия, она вспоминала с глубоким ужасом. Не только заигравшись, говорила вещи совершенно кощунственные, повторяла, что она – блядь, самая настоящая блядь, потаскуха, даже хуже бляди, потому что та торгует телом – куском мяса, а она направо и налево раздавала свою душу. Рассказывала, что день за днем молила Деву Марию помочь ей, указать путь.
Сейчас я думаю, что основания поносить себя у Дуси были. Господь не раз говорил, что Он – Бог-Ревнитель, и старцы, словно вослед Ему, тоже были без меры обидчивы. Если по необходимости соглашались доверить Дусину душу кому-нибудь другому, то лишь на время, и так всё обставляли, будто их к этому принудили. Иногда Дусе казалось, что для них ее душа – как бы и не ее, она под опекой, в закладе, может быть, даже – часть их собственной души, и вот теперь этот свой живой кусок им приходилось отрывать, передавать в чужие, грубые руки, которым не то что душу – тарелку доверить страшно. Ревность, подозрительность здесь были куда больше, чем в обычных человеческих отношениях, нравы строже, и вот она, испуганная, затравленная, каждого из них любя и за каждого отчаянно боясь, даже и на исповеди, перед Господом, словно настоящий партизан, стала их прятать, скрывать друг от друга.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу