По тюремным понятиям карта Ефимову легла хуже некуда, но в нем была настоящая прорва радости и, что бы на его долю ни выпало, ему ее хватило до последнего дня. Впрочем, поначалу, что для Ноана всё сложится плохо, предсказать было трудно, скорее наоборот, казалось, что ему фартит. За что его повязали, выяснить негде, самому Ефимову это тоже неведомо, шить же с нуля что-то серьезное – нет людей, у энкавэдэшников и без него работы по горло. Глаза у Ноана были наивные до невозможности и искренние; немудрено, что первое, что пришло в голову тюремному оперу Волкову, – сделать из Ефимова наседку.
Его перевели в хорошую теплую камеру – прежде, до революции, там была одиночка, теперь же нары стояли в три этажа – и стали по одному, по два подсаживать подследственных. Расчет Волкова был верен: Ноану так и тянуло исповедаться, открыть душу. Но если тут опер не ошибся, то дальше возникли трудности – ничего из того, что ему доверили, Ефимов выдавать не желал. Волков и тем его пытался пронять, и этим, сулил двойную пайку, прочие поблажки, позже – хорошее хлебное место; когда не вышло умаслить, сперва отнял у Ноана его шаманские амулеты, а затем посадил в карцер. Дал три дня отдыха, чтобы всё взвесить, и снова на две недели отправил в карцер. Но ничего не помогло, и Ефимова в назидание другим было решено примерно наказать.
В тюрьме была сплошь уголовная камера, которую держал под собой садист и убийца, некий Сергей Паранянов по кличке Щука, личность в своем роде незаурядная. В двадцатые годы в Иркутске он зарезал не меньше десятка человек, то есть больше, Дима, – сказал, обращаясь ко мне Никодим, – чем ваш Перегудов. Иркутский уголовный розыск имел на него немалый зуб, и, когда Паранянова в двадцать четвертом году удалось взять, городу его арест преподнесли как большой успех ГПУ. Суд над Щукой освещался в тамошних газетах, и другого приговора, кроме вышки, никто не ждал. Вышку Паранянов и получил.
В тот же день его должны были расстрелять, но председатель суда решил сыграть в законность и, в соответствии с правилами, дал Щуке месяц, чтобы обратиться в Москву за помилованием. И Паранянов шанс использовал. Главе Совета народных депутатов Калинину он написал стихотворное послание, которое начиналось так: “Обдумав всё не сгоряча клянусь над гробом Ильича что я случайный ведь преступник и даю слово бедняка что я исправлюся как блудник”. Здесь вдохновение иссякло, и дальше, уже прозой, Паранянов приписал, что, если его простят, он обязуется загладить вину и ударным трудом до последней копейки возместить народу у него украденное. Этот бред ушел в Москву и, как ни странно, сработал: вышку Паранянову заменили десятью годами тюрьмы.
По сравнению с тем, что началось лет через пять-шесть, рассказывал Никодим, наши времена были еще вегетарианские: бить, конечно, били, и били по-черному, но конвейер, прочие удовольствия оставались пока экзотикой, и чекисты жаловались, что руки у них связаны. В Томске помогал им искупающий вину Паранянов.
Камера его была настоящим застенком, чем-то вроде персонального ада для арестованных, не желавших подписывать нужные следствию показания. Пытали и издевались в ней так, что за долгие годы пройти через Щуку и не сломаться сумели единицы. Однако поначалу, рассказывал Никодим, казалось, что и Щуку Ефимов минует без потерь. Говорили, что в прежней камере соседям по нарам Ноан жаловался, что вынужден терпеть зло. Что, не имея своего мужчины, не может войти в настоящую шаманскую силу и воздать каждому по заслугам.
Вообще-то заповедь “просите, и дано будет вам” – не для тюрьмы, но тут уж, правда, не знаю – кем, Ефимов был услышан. На воле, – Никодим снова повернулся ко мне, – шаман, выбрав себе мужа, возможно, живет с ним как бы понарошку, но в тюрьме нравы проще, и Щука, впервые за пять лет увидев нечто похожее на женщину, не устоял. То была любовь с первого взгляда. С разноцветными лентами в волосах, в одежде, сверху донизу изукрашенной рюшками, оборками, причудливой бахромой, Ноан двигался плавно, чуть покачивая бедрами, играя попой; на пороге камеры он и впрямь смотрелся девицей на выданье.
В первую же ночь Щука сделал его женой. Дальше Ефимову, хоть он и был опущенный, то есть в тюремной иерархии неприкасаемый, под защитой такого пахана бояться было некого. Щука жил со своей, как он называл, Фимочкой вполне по-семейному. Ноан тоже был искренне к Щуке привязан и всячески его обихаживал, благо в переполненной камере у них на нарах куском ситца был отгорожен собственный угол.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу