— Глаза, глазоньки мои милые, простите меня. Нос… А губы-то, бедняжки. Бедные мои, милые, простите. И щеки тоже. Поверьте мне, я правда хочу, чтобы вы простили меня. Пожалуйста. Простите меня.
Лина пыталась отнять у нее зеркало, увещевала.
— Хватит, госпожа. Довольно. Ну довольно же.
Ребекка противилась, вцепилась в зеркало.
Ах, как она была счастлива! Сильна, здорова. Вот и Джекоб здесь, готовится строить новый дом. Вечерами валится от усталости, а она перебирает ему волосы, вычесывает дочиста, по утрам заплетает. Как ей нравилась его прожорливость, льстило, как он превозносил ее талант кухарки! Кузнец, внушавший опасения всем, кроме них с Джекобом, держал их вместе и на месте, подобно якорю в течениях предательских вод. Лина боялась его. Благодарная Горемыка ходила за ним как собачка. А Флоренс, бедняжка Флоренс, совсем голову потеряла. Из них трех только ей можно было доверить его разыскание. Лина всеми силами старалась бы отвертеться — конечно, ей не на кого недужную оставить, но не в этом дело. Главное, больно уж она его незалюбила. Брюхатая недотепа Горемыка вообще не в счет. Довериться Флоренс Ребекка решилась потому, что Флоренс, во-первых, неглупа, а во-вторых, добиться удачи ей страсть как нужно самой. Ребекка к ней, надо сказать, очень привязалась, хотя и вовсе не сразу. Джекоб, вероятно, думал сделать ей приятное, приведя девочку примерно того же возраста, что была Патриция. На самом деле он этим ее оскорбил. Даже точное подобие не может заменить первообраз, да и не должно, а тут… Поэтому, когда девчонка появилась, Ребекка на нее едва глянула, а после и нужды не было — вот еще, глядеть-то. И ее всецело приняла под свое крылышко Лина. Со временем Ребекка отмякла, потеплела к ней, ее стало даже забавлять жадное желание Флоренс заслужить похвалу. «Молодец, хорошо». «Да ты просто умница!» К любому, самому мельчайшему проявлению доброты и ласки та вся устремлялась, из рук выхватывала и быстро-быстро сгрызала, как заяц морковку. Джекоб говорил, что от нее отказалась мать— этим и объясняется, наверное, то, как она рвется всячески угодить. Отсюда же и ее привязанность к кузнецу — чуть что, по любому поводу рысью к нему бежит: вдруг ему покушать вовремя не дадут, какой ужас! А Джекобу что Лина с ее недовольством, что тающая от обожания Флоренс: я сказал всё, уходить пора кузнецу вашему! Да полно, ну не прогонит же он его, такого нужного, такого мастеровитого кузнечика твоего из-за того только, что девчонка к нему присохла. Но уж присохла, да, — лепче клею и серы сосновой. Впрочем, Джекоб был прав: пора ему было, пора. Но пока он лечил Горемыку от непонятной какой-то хворости, кузнецу цены не было. Только на то и уповать остается, чтобы Господь ему это чудо дал повторить. А Флоренс сподобил бы затащить его к нам. Ноги ее мы обули в хорошие крепкие сапоги. От Джекоба оставшиеся. И хозяйское подорожное письмо за голенище сунули. И куда идти, как будто бы тоже ясно обрисовали.
Ведь все вроде на лад пошло. Начала отступать сосущая пустота бездетности, временами отягощаемая многочасовыми впаданиями в одиночество — как найдет, будто в сугроб провалишься, но вот уже и эти сугробы стали таять. Да и нацеленность Джекоба на непременный денежный успех перестала ее беспокоить. Решила, пусть: стремление все больше и больше иметь — это у него не от любостяжания, не само богатство его греет, а радость делания. Что двигало им на самом деле, бог весть, главное, тут был, под рукой. С нею. Дышал рядом в постели. Обнимал ее даже сонный. И вдруг ушел, так внезапно!
Неужели баптисты правы? Неужто счастье — прелесть сатанинская, дьяволово мучительство, обман? А ее молитва так слаба, что лишь в соблазн вводит? И вся упрямая самостоятельность обернулась лишь зловреднейшим богохульством? Не потому ли как раз в момент ее наивысшего довольства снова обратила к ней свою харю смерть? Смотрит, ухмыляется! Что ж, товарки по переплыву океанскому довольно ловко и со смертью столковались. Те, как узнала она во время их посещений, что бы ни извергала жизнь им в лицо, какие бы препоны ни ставила, всегда старались вывернуться, обратить обстоятельства к собственной пользе, превозмогали хитростью. Бабы-баптистки — другое. В отличие от ее товарок, они не имели решимости, поэтому даже и не пытались противостоять превратностям жизни. Напротив, вовсю призывали смерть. Пусть, дескать, она ищет их извести — ищет представить так, будто кроме земной жизни ничего нет; что за ней сплошное ничто; что нет утешения страждущим и, конечно же, нет награды — они полностью отрицают возможность вторжения в их жизнь бессмысленности и слепого случая. То, что зажигает ее товарок, побуждает их к действию, благочестивых баптисток ужасает, одни других считают глубоко и гибельно ущербными. Хотя взглядами те на этих нисколько не похожи, в одном они сходятся полностью: в своих упованиях на мужчин и опасной от них зависимости. И те, и другие согласно считают, что именно мужчина — корень как защищенности, так и риска. И те, и другие при этом идут на уступки. Некоторые, как, например, Лина, которой мужчины принесли и спасение, и поругание, от них отстранились. Другие идут по стопам Горемыки, так и не попавшей ни к одной женщине на воспитание и ставшей игрушкой в мужских руках. Кое-кто, подобно ее товаркам по плаванию, борется с ними. Благочестивые же им повинуются. Редко, но бывают и такие, кто, как она сама, испытав любовь и взаимность, в отсутствие любимого мужчины превращаются в растерянных детей. Без опоры на плечо мужчины, без поддержки семьи или доброжелателей вдова, например, оказывается практически вне закона. Но не так ли и должно быть? Адаму первенство, Еве подчинение, потом — вы что, забыли, что она была первой преступницей?
Читать дальше