Вдруг с неба стая воробьев цельным покровом пала. Птицы расселись по ветвям, и было этих птиц столько, словно они выросли на дереве вместо листьев. Лина мне на них показывает и говорит: не нами устрояется этот мир. А он нас устрояет. И тут же в полной тишине все птицы исчезли. А Лина опять: Помнишь, сказано: «Смотрю, и вот, нет человека, и все птицы небесные разлетелись». Я Лину не поняла тогда. И теперь не понимаю. Ты и устроитель мой и весь мой мир. Это уже свершилось. Не надо мне ни выбора, ни свободы.
Сколько же еще терпеть-то? Не потеряется? Дойдет ли? Застанет ли? Приведет ли его? Вдруг нападет какой бродяга, силой утащит? А нужна ей была обувка — справная, настоящая — взамен грязных, хлябавших на ногах онучей, и только когда Лина ей мокасины сшила, услышали от нее первое слово.
Мысли Ребекки текли, будто кровь из раны, — сливались, набухали каплями, события в них смешивались и искривлялись, путались времена, но не люди. Непрестанно требовалось сглотнуть, хотя болело горло и все нестерпимо чесалось, хотелось разодрать на себе кожу, всю плоть от костей отдернуть, а отпускало только на время бесчувствия — не сна, нет, потому что разве это сон, когда видения так явственны, что будто и не спишь вовсе!
— Чтоб в эту страну попасть, шесть недель я по нужде прилюдно тужилась, среди чужих…
Этой фразой она у Лины в ушах навязла, повторяла вновь и вновь. Лина осталась единственной, на чье понимание она могла рассчитывать и чьим суждением дорожила. Даже сейчас, в густо синеющих весенних сумерках, охочая ко сну не более Хозяйки, она потряхивала над кроватью оперенной палочкой, шептала наговоры.
— Прилюдно, — повторила Ребекка. — Не было иной возможности — напихано нас было между палуб, как сельдей в бочонок. — И цепким взглядом ухватила Лину, которая отложила уже свою волшебную веточку и встала у кровати на колени. — Знаю я вас… — произнесла Ребекка и хотела улыбнуться, но получилось ли, не поняла.
Возникали перед нею и другие знакомые лица, потом таяли — вот дочь, вот моряк, помогавший перевязывать короба, а потом тащить их, вот повешенный висит. Эк, лицо-то опухло, побагровело — как каменное… Нет. Это живое лицо. Как можно не узнать свою единственную помощь и опору? Чтобы утвердить себя в ясности ума, она сказала:
— Лина. А помнишь ли ты вот что… Камина у нас тогда еще не было… Стужа стояла. Смертная. Я думала, она немая или глухая… Кровь-то вот липнет. И не отойдет никак, сколько ты…
Тон при этом пристален и вкрадчив, будто она секрет выдает. Вдруг смолкла и провалилась, ухнула в горячку между беспамятством и вспоминанием.
Ничто в жизни не предвещало, не готовило ее к жизни водной — на воде, у воды, водою… — к тошности, водой вызываемой, и к жажде неутолимой. А уж как зачарованно, доколе скука слезою глаза не подернет, она вглядывалась в водные дали, когда в полдень женщинам дозволяли еще час провести на палубе. Разговоры с великой водой вела. «Спокойна будь, не хлещи меня валом своим. Ласково прошу. А двигать — двигай, весели душу. И верь, никому я не выдам тайн твоих — не расскажу, что духом ты подобна свежим кровям месячным; что шаром земным владеешь, а твердь — только шутка, твоим помышлением сотворенная; знаю — под тобой вертоград особый, где кладбище и вместе кущи райские, благостной лозой виноградной перевитые».
Сразу по прибытии Ребекка подивилась скорополучному счастью и удаче. Муж-то каков! Шестнадцати лет она знала уже, что отец занарядит ее в любую чужедальнюю сторону, лишь бы кто оплатил переплыв да снял с него тяготу окормления. Сам моряцкого звания, собирал все слухи и сплетни, без устали мореходцев выспрашивал, и однажды поведал ему матрос, что их старший помощник разыскание учиняет — требуется здоровая, беспорочная женка, да чтобы не убоялась за море идти; тут он сразу и предложил старшую дочь. Девку норовистую, дерзкую и на язык невоздержанную. Мать Ребекки противилась «продаже», как она называла их сговор, потому что предполагаемый жених настойчиво сулил «возмещение» в части одежд, расходов, да и провиантишка кой-какого. Ведь не любовь к ней, не сердечное умиление им движет, а только то, что он, сам кощунствующий безбожник, живет среди сонмища дикарей. А религия, как внушала Ребекке мать, есть пламя, немирным борением полыхающее. Ее родители и друг к другу, и к детям относились с тусклым равнодушием, весь жар свой только для религиозного пристрастия и берегли. Любое радушие, любая щедрость к постороннему грозили загасить это пламя. Ребекка Бога понимала смутно, знала его лишь как великого царя царей, стыд же недостаточной своей приверженности утишала тем, что Он не может быть ни лучше и ни больше, чем вмещает в себя благоговейное воображение. У мелко верящего и бог мелок. Робкие чтят бога яростного, бога-ревнителя. Вразрез усердному нетерпению отца, мать опасалась, как бы дикари или раскольники не убили ее дочь, едва на берег сойдет, поэтому, когда Ребекка обнаружила в имении Лину, ожидавшую у входа в ничем не разгороженную хибарку, выстроенную новым мужем для совместного проживания, она тем же вечером затворила дверь и не позволила черноволосой девке с лицом невозможного цвета спать в обозримой близости. Возрастом та была лет четырнадцати, а ликом будто из камня тесана, так что немало времени прошло, прежде чем между ними возникло доверие. Но потому ли, что обе жили в оторванности от близких, или потому, что обеим надо было одному мужчине прислуживать, или потому, что обе понятия не имели о том, как учреждать на ферме хозяйство, только стали они друг дружке подспорьем. Сработались в пару — а иначе и быть не может, когда приходится согласно один урок вдвоем исполнять. Потом, когда первый младенец родился, Лина его нянчила с такой нежностью, с таким пониманием, что от былых своих страхов Ребекка отстранилась окончательно, будто их не бывало вовсе. А теперь лежит в кровати, — руки тряпками замотаны и связаны, чтобы сама себя не портила, — лежит, дух в себя сквозь зубы тянет и, окончательно вручив свою судьбу ближним, мучается явлениями былых ужасов. Первые повешения она видела на площади, посреди довольной толпы. Ей было тогда года два, и сцены смерти напугали бы ее, если бы толпа так не глумилась и не радовалась происходящему. Со всеми своими родственниками и большинством соседей однажды она присутствовала при потрошении с четвертованием, [3] Имеется в виду английский обычай казнить особо обозливших короля преступников сперва повешением (не до смерти), затем отрезанием половых органов и потрошением внутренностей, которые сжигали на глазах казнимого, его же затем рассекали на четыре части, напоследок отрубая голову, чтобы выставить на обозрение, предварительно для более длительной сохранности слегка отварив. Ввел эту казнь Эдуард I в XIII в., а окончательно ее отменили в 1870 г. Впрочем, с 1814 г. вешали уже как подобает, а дальнейшее членовредительство производили нехотя и, наверное, не в полном объеме, но, главное, все-таки посмертно.
и, хоть сама она была слишком мала, так что деталей не запомнила, но год за годом ее кошмары постоянно оживлялись подробными пересказами и вспоминаниями домашних. Ни в те дни, ни теперь она не ведала, кто такие Святые Пятого Царства (оно же Второе Пришествие) и чего ради пытались они свалить короля Карла II, но обстановка вокруг была такова, что самым ярким праздником бывала казнь, и наблюдали ее так же радостно, как, например, парадный выход короля.
Читать дальше