Per aspera ad astra.
В то утро мне не удалось как следует повспоминать о нашем коротком диалоге с Ребеккой, потому что это был день посещений и мне нужно было работать. К тому времени, как я вернулась за свой стол, на стульях в вестибюле уже сидела группа заплаканных матерей с маленькими детьми. Помнится, одна мать пришла повидать своего двенадцатилетнего сына, спалившего дом, где жила его семья. Это был низкорослый круглощекий мальчишка с каштановыми волосами и вывернутыми наружу ступнями ног; над его верхней губой уже начала пробиваться поросль. Я обратила особое внимание на эти темные волоски. Это напомнило мне о собственной верхней губе. Обычно я выдергивала волоски пинцетом чуть ли не ежедневно. За то время, что я потратила на удаление волосков с лица перед зеркалом в санузле, я могла бы написать книгу. Я могла бы выучить французский язык. Брови у меня всегда были тонкими и редкими, поэтому их я не выщипывала. Я слышала, что редкие брови — признак нерешительности. Однако я предпочитала считать их признаком открытой души и склонности к поиску благоприятных возможностей. В журнале мод с кошачьим мехом на обложке я прочла, как некоторые женщины подрисовывают брови карандашом, чтобы они казались темнее и гуще. Я подумала, что это нелепо. Стоя за дверьми комнаты свиданий, я постукивала по выступающим костям своего таза кулаком — обычай, который почему-то придавал мне уверенности в своем превосходстве, в своей силе.
Когда юный поджигатель расположился за столом напротив своей матери, он сделал то, что делали все младшие мальчики. Они скрещивали руки на груди и смотрели в стену, изображая, что непробиваемы и спокойны, как будто происходящее их не касается. Но едва бросив взгляд на исполненные страдания лица матерей, они ударялись в слезы. Вот и этот поджигатель расплакался. Его мать достала из кармана носовой платок и протянула его через стол. Рэнди влетел в комнату, выставив ладонь одной руки перед мальчиком, а второй удерживая протянутую руку женщины.
— Извините, — без всякого выражения произнес он. — Это запрещено.
— Вы можете обнять его перед уходом, — вмешалась я, — но вам нельзя ничего ему давать. Это для безопасности самих детей.
Я уже напрактиковалась произносить подобные речи.
Конечно же, это правило было установлено не для того, чтобы защитить мальчиков от носовых платков. Я знала, что говорю неправду. Но я была молода, в изрядной степени заморочена обучением в школе, моим отцом и его католицизмом; я боялась, что меня накажут, будут расспрашивать или выгонят, поэтому подчинялась всем правилам в «Мурхеде». Я точно следовала всем процедурам. Каждый день я приходила и уходила вовремя. Конечно, вы можете заметить, что я была магазинной воровкой, извращенкой и лгуньей, но об этом никто не знал. Тем больше было у меня причин соблюдать правила — кто бы мог сказать, что я не следую моральному кодексу? Разве это не доказывает, что я хорошая? Что у меня не может возникнуть желание задрать юбку и поерзать по линолеуму пола влажными складками в промежности? Я отлично понимала, что правило, запрещающее родителям давать что-либо своим детям, было создано для того, чтобы держать мальчиков в состоянии непреходящего отчаяния. При каждой удобной возможности начальник подчеркивал это в своих речах. Я полагала, что в его словах есть своя логика. Только полная отчаяния душа может раскаиваться в своих грехах, а если раскаяние будет достаточно глубоким, мальчик сдастся и потому станет более покорным и в конце концов пожелает преобразиться, — так говорил начальник. Из всех живущих на земле менее всего я доверила бы преображать кого бы то ни было нашему начальнику, или доктору Фраю, или доктору Моррису — хотя я так и не узнала его, — или, как ни жаль это говорить, Ребекке. Она, пожалуй, была худшей кандидатурой из всех перечисленных. Однако я говорю это задним числом. Сначала же — о да, Ребекка была для меня мечтой, волшебницей, могущественным существом, каким я сама хотела бы быть. Так что никаких носовых платков. Никаких игрушек, никаких комиксов, журналов или книг. Пусть дети плачут. В конце концов, ко мне никто не проявлял ни малейшей доброты. Почему с кем-то из этих детей должны обращаться лучше, чем со мной? Когда Рэнди шел к выходу из комнаты свиданий, я опустила глаза на его пах. Он только цыкнул сквозь зубы и вздохнул.
— Я в порядке, — сказал маленький поджигатель, утирая лицо полой своей курточки.
Его мать всхлипнула. Я помню, что на ней был белый шарф, и когда этот шарф упал, я заметила, что кожа у нее на шее испещрена вздутыми желтыми и розовыми шрамами от ожогов. Свидание завершилось, когда часы показали, что прошло семь минут — они длились по семь минут ровно, и я полагаю, что это имело некое религиозное значение. Я махнула рукой Джеймсу, и он увел поджигателя обратно в комнату для занятий или куда там было положено, и привел следующего мальчика. Рэнди стоял в дверном проеме, пока я подавала плачущей матери журнал, чтобы та поставила подпись в графе «Отбытие». Почерк выдавал ее горе. В то время как первая подпись была четкой и аккуратной, подпись об отбытии была начертана в явной обиде, неровно и поспешно. Это всегда было так. Все не выдерживали. Все страдали. Каждая из этих скорбящих матерей была так или иначе отмечена шрамами — свидетельствами глубокой сердечной боли от того, что их дитяти, их плоти и крови, предстоит вырасти в тюрьме. Я изо всех сил пыталась не обращать на это внимания. Мне приходилось это делать для того, чтобы нормально работать и сохранять невозмутимость. Когда я была доведена до крайности, возбуждена или расстроена, у меня был особый способ обуздать себя. Я находила пустое помещение и, стиснув зубы, щипала себя за соски, вскидывая ноги в воздух, словно танцовщица в канкане, — пока не начинала чувствовать себя глупой и пристыженной. Это всегда срабатывало.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу