При ночном освещении вагон еще определеннее напоминал зловещую трущобу.
Дверь в туалет была заперта. Чашкин подергался, осторожненько постучал, стал терпеливо ждать.
Через некоторое время ему стало невмоготу ждать, и он дернул дверь к проводнику — спросить…
Два человека в милицейской форме, проводник и какой-то железнодорожный начальник в форменной фуражке, с красной повязкой на рукаве раскладывали по столу деньги и билеты.
Билеты лежали пренебрежительно отдельной грудой. Деньги — их, было видно, распределяли — разложены были в неравномерные кучки.
Нетрудно было догадаться Чашкину, что здесь происходит.
Он прянул от дверей и быстро пошел, почти побежал по коридору.
— Стой! — почти тотчас услышал он за спиной и остановился в покорном ужасе.
— Из какого купе? — спрашивал, подходя, молодой милиционер с радостным, жестоким и азартным выражением охотника, настигшего добычу.
— Тут где-то… — промямлил Чашкин. — Не помню точно… — Он боялся навредить своим попутчикам.
— Ну-ка, зайдем! — И милиционер повел Чашкина, цепко ухватив за рукав назад, в купе проводников.
Ни денег, ни билетов на столике уже не было. Все трое воззрились на Ивана, страстно изучая.
— Этот — на каком месте? — спросил милиционер у проводника.
Проводник изобразил на лунообразном лице недоумение:
— Не знай такой. Первый раз вижу. Может, другой вагон?
С Чашкиным что-то стряслось. Его вдруг ударило в дрожь от вида этой наглой, лоснящейся рожи. И, затрясшись, он с дикой ненавистью вдруг вскричал, пытаясь дорваться до проводника:
— Ах ты! Первый раз, гад, видишь?! И двадцать рублей моих — тоже не видел?! Суч-чара! Удавлю!
— Совсем пальной… — сокрушенно закачал головой проводник. — Пальница нада…
— А тебя — в тюрягу надо! Думаешь, не видел, чем ты тут занимаешься?
— Пальница нада… — продолжал качать головой проводник. — Совсем пальной.
— А сейчас как раз остановка будет — бодро-весело сказал сидящий милиционер.
— Горохов Яр… — солидно подтвердил пожилой начальник поезда.
— Ах вы, гады!! — возорал тут Чашкин на всех вместе. — Вы тут одна шайка-лейка! Бандюги! Пользуетесь тем, что…
— Ну, хватит, батя! — сурово сказал державший Чашкина милиционер, сгибом локтя придавливая ему горло. Чашкин захрипел, но дергаться продолжал.
Поезд стал тормозить, два милиционера сноровисто, с удовольствием даже, потащили Чашкина в тамбур.
Трехгранкой один из них отворил дверь, и они стали ждать, когда поезд остановится.
Поезд остановился, но они еще малость помедлили. Дождались, когда состав снова дернется, и только тогда — «А ну-ка, давай!» — толчком в спину и коленом под зад — со смехом вышвырнули Чашкина из вагона.
Он пал на колени, но тотчас вскочил, чтобы прокричать им:
— Гаденыши! Паскуды!
— Пальница иди! — крикнул один из них со смехом.
— Совсем пальной! — добавил второй.
Чашкин нагнулся, пошарил по земле и с хорошим круглым булыжником в руке побежал за поездом, стараясь поравняться с тамбуром.
С выражением на лицах самой неподдельной торопливой трусости они, суетясь и мешая друг другу, стали захлопывать дверь тамбура.
— А-а! — торжествующе захохотал Чашкин и кинул. К сожалению, промахнулся.
— А-а! — закричал он еще раз, но уже с интонацией несостоявшегося мщения.
А затем в третий раз прокричал: «А-а-а!» — теперь-то уже с досадливыми нотами смертельно раненного человека. Последний вагон увихлял вдаль.
С неимоверным трудом, чудом каким-то удержался Чашкин, чтобы не броситься на четвереньки и не начать грызть в бессильной злобе рельсы, по которым умчал поезд.
Непроглядно темны были небеса над головой, мрачно-черна земля.
Чашкин шел, на ощупь отыскивая ногами колею дороги, и слепо отверстыми глазами страстно глядел вперед, ничего почти не видя, кроме кратенькой грустно-желтенькой цепочки огоньков, слабо посверкивавших на краю горизонта.
Он шел без всякой надежды — просто нужно было куда-то идти — и временами словно бы пропадал, словно бы срывался в густую вязкую тьму сна — не сна, обморока — не обморока, во тьму, которая была еще непрогляднее, нежели ночь, которая окружала его.
— Катюха! — временами постанывал он в голос. — Катюха!
Ему почему-то именно перед дочкой было стыдно за то унижение, которому он подвергся.
Но и, надо сказать, какую-то ехидную усладу одновременно же чувствовал он в себе — от того, что вытворяет с ним жизнь. Он слышал, впрочем, и то, что обиды, и стыд, и оскорбления, переносимые им, еще вполне терпимы. Русский человек, он ощущал в себе достаточное еще вместилище и для нового страдания, и для нового холода, и для новых обид, хотя страдал он уже по-настоящему, и было ему холодно по-настоящему, и обидно по-настоящему. Странное испытательское любопытство легонько пошевеливалось в нем: «Сколько же еще можно? Неужели еще можно?!» — и с бродяжьей этой отвагой в душе легче почему-то было идти во тьме по дороге, хотя он вовсе и не знал, куда ведет эта дорога и по этой ли дороге нужно ему идти.
Читать дальше