– Нет.
– Жаль. Это было красиво. Вокруг темная зелень, темная вода, а на небе так светло. Это продолжалось всего несколько минут. Потом и у нас светило солнце. Все исчезло, а Малыш показал нам халупу, где жил последний настоящий барочник, добывавший речной песок. У него были две лодки и большой плашкоут, стоявший на якоре далеко от берега. А дом у него был жуткая развалюха. Какие-то будки, будочки, все заросшее, и петухи пели.
– Да, развалюха, потому что река несколько раз затопляла его, а переселиться за дамбу он не хотел.
– Столько всего, и напрасно, ни к чему. Знаешь, память у меня сейчас как-то буксует. Чего ни коснусь… Как будто действительно ничего не было. И того, как мы, когда жили еще там, у нас, забрались в товарняк, потому что он стоял у семафора. Мы хотели в Гданьск.
– И прикатили куда-то под Насельск. Поезд там так долго стоял, что нам даже надоело. Несколько часов. Может, он дальше и не шел.
– Контролер поймал нас в электричке. Уже стояла ночь. Состав почти пустой. Мы боялись удрать, хотя Малыш подговаривал.
– И этого тоже не было?
– Не было, Василь, не было.
Он укрыл лицо в ладонях и тер его, словно оно чесалось или словно он пытался пробудиться. Голос из-под ладоней доносился искаженный и глуховатый.
– Даже подумать страшно. Все зазря и могло не быть. Правда, мы никогда и не пытались, но, может, в этом был какой-то смысл… пробовал быть… У меня голова раскалывается. Не болит, а раскалывается от всего этого. Скажи, что мы делали в восьмидесятом?
– Как обычно. Ничего.
– В восемьдесят первом?
– То же.
– Втором?
– То же самое.
– В восемьдесят третьем Гонсер лежал в больнице. Мы лазили через забор, чтобы поговорить с ним. Он лежал на третьем этаже, так что приходилось кричать. И вечно приходил сторож и прогонял нас.
– А потом перестал, потому как мы поставили ему.
– Но потом он опять переставал нас узнавать, и нам опять приходилось его поить. А в конце мы в темноте натолкнулись на другого. Он сразу кинулся звонить мусорам. Абстинент или подшитый.
– Это Гонсер говорил, что он подшитый.
– Да. Мы-то не поверили в мусоров. И вдруг Гонсер крикнул из окна, что катит милицейская машина. Я там на заборе вывихнул ногу. – Василь открыл лицо и сощурившись смотрел на меня. Он наморщил лоб и, сам, видно, того не сознавая, прикусил нижнюю губу. Выглядело это так, будто он заставляет себя думать. – Так где же это все происходило, если мы в этом не участвовали, где?
– Может, у нас в головах, потому что иначе ведь можно со скуки загнуться.
– Но ведь все это мы могли устроить совсем по-другому, правда? Переставить или на что-то поменять. Этот твой приятель, Майер…
– Да, Майер.
– Он, может, не сошел бы с ума.
– Не исключено, что он вовсе не сошел с ума, что он чем-то занимается. Вполне возможно, он нормальный мужик и у него есть дети, машина.
– А у нас нет. Только у Гонсера. Хотя, наверно, теперь и у него нет. Посмотри, у него такой вид, будто он вот-вот должен родиться.
Или умереть, потому что лежал он до того неподвижно, что мы и забыли про его существование. Он выглядел как огромная свернувшаяся гусеница. Яркая большая гусеница. Василь склонился в мою сторону, и огонь освещал его лицо чуть снизу, превратив его в красную маску с черными глазницами. Он шепотом говорил:
– Слушай меня, внимательно слушай. Если все правда… ну, со временем, если правда, что его нет, то мы сейчас можем уйти отсюда. Вот так встанем, выйдем и пойдем. Понимаешь? Ничего не произойдет. Пойдем долиной до того места, где сливаются две речки, а потом налево, вдоль русла, еще три часа ходьбы, и мы выходим на шоссе, и кто-нибудь нас там обязательно подберет. Послушай…
Он говорил горячечно и торопливо. Наклонялся так далеко вперед, что пламя достигало его лица, но он не чувствовал ничего, никакого жара, словно его слова укрывали его прочным панцирем, отражающим все внешнее как несущественное и несуществующее.
– Всего три-четыре часа, и ты прав, нет ничего до того, и после того тоже не будет, потому что по какой причине все должно вдруг измениться? Все – мираж, да, мираж. Мы должны были о чем-то думать все эти годы, чтобы не подохнуть со скуки, ведь нельзя же жить в пустоте, невозможно, вот мы и думали, время заполняет пустоту, придает смысл событиям, без него мы, как животные, которые рождаются и подыхают такими же, как родились, а раз нет времени, раз времени нет, мы можем пойти, и ничего не произойдет, никто нас не задержит. Три, ну, может, четыре часа, и мы на шоссе. Зачем тут сидеть, надо двигаться, двигаться, нечего нам тут делать, мы тут замерзнем, все перемерзнем и ничего не дождемся, потому что ничего не произойдет. Чего сидеть, лучше встать и валить отсюда, говорю тебе, до слияния речек и налево, по дну долины дорога легкая, гладкая, как стол, не надо никуда лезть, никаких кустов. Ты же сам знаешь, снег неглубокий, разве что по щиколотку, а внизу подмерзший. Шу-шу-шу, и мы на месте. Я знаю эту дорогу. Там даже автобус ходит. Три-четыре часа, и уже вечером мы будем Бог знает где. Деньги у меня есть. Никакой разницы, здесь или там. Ты прав насчет времени. Я не мог понять, но меня уже давно это преследует. Как во сне: куда-то идешь и не приближаешься, все идет вместе с тобой. Послушай…
Читать дальше