– Помнишь «Волчье эхо»? – спросил я его.
Он поднял на меня взгляд. В слезящихся глазах отражались красные отблески. Краешки нижних век там, где собираются слезы, блестели.
– Что ты сказал?
– Я спросил, помнишь ли ты «Волчье эхо», кино такое.
– Ясное дело, помню.
– А помнишь, как Бруно Оя сидит с Кареловой в разрушенной церкви?
– Еще бы не помнить! – Он на секунду задумался. – Но там это было летом. Да, летом.
– И в соответствии с названием выли волки.
– А это уже глупость. Волки должны выть зимой. Летом их вой не впечатляет.
– Не впечатляет, – согласился я. – А помнишь, какой пистолет был у Ои, то есть у Слотвины?
Он наморщил лоб, сдвинул шапку на затылок, потом вернул назад, смял ее в кулаке на макушке и зацокал языком:
– Погоди, погоди, сейчас вспомню… сейчас. Точно такой же, как у Янека из «Трех танкистов». Маузер. Крайне революционное оружие. В русских вестернах у всех комиссаров были кожаные куртки и такие пушки.
– Или наганы. С барабанами. А как звали Перепечко? Быстро!
– Альдек Пивко!
– А какой национальности был герой Рышарда Петруского? Три секунды…
– Украинец! Жестокий. Злобный и к тому же трус.
– Три очка. А почему они хотели свалить в Щецин? Ну?
– Потому что туда было дальше всего.
– А что там было самое страшное? Тут у тебя есть время подумать.
– Да что там могло быть страшного? Ведь это же комедия. Нет, постой, постой… Помнишь, как Оя гоняется за этим злодеем в бункере? Дым, все горит, а на дне шахты лежит тело его друга.
– Ну да.
– В шахте ничего не видно, и потому было как-то так… брр… А потом еще эта морда в противогазе. До сих пор ее помню. И еще тот, в полосатой рубашке. Жуткая была рожа.
– А мне нравилось, когда Ою били резиновым шлангом. Красивый был звук.
Кофе заварился непонятно когда. Я сунул палочку в ручку кружки и вытащил ее из огня. В ней было полно пепла, каких-то крошек и угольков от строения, что возводил Василь. Гонсер зашевелился в своем забытьи. Свернулся клубочком.
– Может, чуток передвинем его? – предложил я. – Как бы спальник не затлел.
– Оставь. Пусть спит.
Бандурко встал, выискал кусок доски и принялся отодвигать угли от желто-фиолетового кокона.
– Пусть спит. Пусть хотя бы выспится.
– Играем дальше? – спросил я.
– Как сдвинешься с места, сразу жутко холодно.
– Это потому что дверей нет. Были бы, так нагрелось бы.
– Через проем дым выходит.
Я пытался пить кофе. Жуткий это был кофе. В нем не хватало только ржавых гвоздей. Зато он приятно обжигал ладони и губы. Я разгрызал частички пепла. Вкус у них был мягкий и скользкий.
– Я все думаю, где в мире сейчас начинает светать. С какой стороны надвигается свет. Наверно, с востока, да? В Москве уже точно рассвет.
– Знаешь, Василь, понятия не имею.
Да. Рассвет двигался в нашу сторону. Полз. Я смог себе представить большую карту или глобус, по которому перемещается граница света и тьмы. Как бритва, снимающая пену со щеки. Она открывает очередные меридианы, города, деревни и отдельных людей, занятых ничтожными своими делишками, любовью или просто блужданиями в темноте, врасплох захватывает их на полушаге, внезапно и без предупреждения. Одни радуются, а другие укрываются в своих норах либо догоняют убегающую черноту, чтобы укрыться в ней еще хотя бы на полмига. Географичка демонстрировала нам это с помощью глобуса и лампы с гибким металлическим кронштейном. Кажется, она даже окна закрывала. Я и думать не думал, что когда-нибудь еще увижу этот опыт так явственно. День действительно был тонкой границей, лезвием, движущимся в нашу сторону. Это лезвие должно состругать с нас все, что было до той поры. Выбрить, в точности как бритва, до какой уж не знаю кожи. Так что не мог я избавиться от всех тех градов и весей, через которые проходила метла, выметающая мрак. Воры торопливо набивали мешки, убийцы бросали стынущие тела. Я видел дрожь под миллионами одеял, слышал стук сердец людей, встающих ранней ранью на работу, раздраженных или ожесточенных, лелеявших одинаковую надежду, что на сей раз это не произойдет, ночь будет длиться и длиться, что-то испортится в небесном механизме. Ужас темноты, наливающейся синевой, печать однообразия, повторяемости и всеобщего помешательства. Шарканье отцовских шлепанцев, звуки в ванной, такой холодной, нечеловеческой и белой, в те минуты, когда из окон уже уходила чернота и на стекла ложилась синева, самый ледяной цвет из всех возможных.
Читать дальше