— Продолжай, — сказала я.
— Рико нравился англичанин, — сказал Венсан. — После ночи в хижине он называл его милордом и предлагал ему вина.
— А я-то думал, англичане все утонченные, — сказал Жан, — посмотрела бы ты на этого милорда, как он пил вино залпом. Малопривлекательно.
А млеющие собаки, запрокинувшие свои морды, руки мальчиков, прохаживающиеся по их подставленным животам — это привлекательно?
— Так вы из-за англичанина передумали ехать в Англию?
— Very funny [5] Очень смешно (англ.).
, — сказал Венсан, — мы вам надоели?
— Что вы, что вы, рассказывайте. Расскажите про тех, про иудеев.
Я отчеканила это слово: и-у-де-и. Жан и бровью не повел, они снова повели рассказ, эпопея не улыбнулась иудеям, один из них, Лео Лехман, сказал Жану по дружбе, что у него не было никакой спортивной подготовки, у Эли Розенберга тоже, он шел, переваливаясь по-утиному. Оба в детстве ненавидели шумные игры, походы, экскурсии, любили только книги, преподавали что-то там такое в парижских лицеях. Самые длинные прогулки они совершали на метро. Когда ходьба по горам становилась особенно тяжелой, они заводили разговор о линии «Насьон» с пересадками на станциях «Опера» и «Одеон». Лео жил в нескольких метрах от станции «Сансье-Добантон», и с нежностью повторял это двойное название: «Сансье-Добантон», часто так: стискивая зубы на «Сансье» и округляя губы на «Добантон», словно это было имя дорогого ему человека, словно, поддерживая его в этом испытании, в Париже жила девушка со звучной, истинно французской фамилией Сансье-Добантон, и Жан отважился на остроту, вертевшуюся на языке:
— Вы никого не знаете на станции «Пиренеи»?
Тогда только Венсан засмеялся, да и сейчас тоже. Не я. Сидя неподвижно, зажав руки между коленей, сдвинув ноги, округлив спину (к чему теперь следовать советам сестры Марии-Эмильены?), я созерцала катастрофу: смешение раскинутых тел этих мальчиков, их собак, и почти настолько же ощутимые и невыносимые воспоминания, в которых меня не было: ночь в хижине, другие ночи и дни, их тайны, ужас. Бушар-отец со своей охотничьей физиономией, с влажной и красной улыбкой, как будто вышел из рамы, чтобы присоединиться к ним, появись сейчас в проеме двери человек из осоки, я бы ничего не сделала, ничего не сказала, я переживала кошмар, в котором ничто не казалось мне невозможным, мне кажется, они все меня убивали.
А здесь убили по-настоящему, я сказала об этом наезднику, это было первое, что я сказала ему сегодня утром. Здравствуйте, вчера вечером около Нары убили человека, вы знали об этом? Он не ответил, кивнул. Да, он в курсе, он сожалеет — может быть, и сожалеет, я не знаю, но я не стану говорить ни о чем другом, мы седлаем лошадей, по солнцу сейчас пять часов, я думаю о человеке, которого убили. Он два года был узником в лагере Рокас, вы знали об этом?
— Да, это печально, какую лошадь мне взять?
— Он был узником два года. Свару, можете взять Свару, о, послушайте, ему было до смерти тоскливо, это понятно, двадцать четыре года парню, он из Алжира.
Свара в хорошем настроении, она отпрыгивает в сторону, словно делает реверанс, перед граблями, забытыми на пустыре, он удерживает ее. Тихо, Свара, тихо. Это «тихо» относится к Сваре или ко мне? Алжирец два года в Рокасе. Наверное, он тосковал по пальмам, и это была словно незаживающая рана в душе. А если меня запереть на два года, что мне будет сниться — магнолии или сосны? И те, и другие, и магнолии, и сосны, и я буду думать о них до боли. Мы едем к лесу, свет в этот час — словно блестящая мучнистая взвесь, он движется меж деревьями, оседает на вересковых зарослях, папоротниках, дороге с двойной колеей, на которой отпечатываются полумесяцы конских подков. Наверное, чаще мне будут сниться сосны. Когда я была маленькой, в саду Нары росли три пальмы, Ева Хрум-Хрум велела их выкорчевать. Три пальмы и пять магнолий. Мне будут сниться магнолии.
— На нем была феска, знаете, что это такое? Она красная. Я, должно быть, видела его в Рокасе, я хожу туда по воскресеньям, навещаю одного негра с Берега Слоновой Кости. Каждое воскресенье. Мой негр уже как будто смирился. А алжирец не смирился, вам это кажется странным? У меня есть кузен, так он говорит: колючая проволока — какая тупость. Вы понимаете? Вы знаете, что значит слово «тупость»?
Свара снова приседает, на сей раз потянувшись за сосновой шишкой, которая воткнулась в землю торчком и похожа на игрушку. Я думаю о феске, которую алжирец не снял при побеге, о красном пятне в зеленом лесу. Пальмы. Однажды на Вербное воскресенье мы с Жаном играли во Вход в Иерусалим. Разбросали пальмовые ветви на большой аллее в Наре, вместо осла у Жана был велосипед. Сидя боком на седле, он медленно крутил педаль одной ногой, в ночной сорочке, украденной у матери (ее брачной сорочке: из тонкого батиста, с завышенной талией, как туника у ангелов, с широкими китайскими рукавами), на голове у него был парик из травы, которую мы выловили из ручья. Он был похож не столько на иерусалимского триумфатора, сколько на морское божество, в моих глазах он был великолепен, я изображала толпу, бегала кругом, махала пальмовыми ветвями, кричала «осанна!».
Читать дальше