Тогда порвать. Все порвать: и голубой конверт, и листки, один за другим, на мельчайшие кусочки, как конфетти. Все сложить в карман пляжного халата, а когда буду у моря, захоронить в глубокой яме в мокром песке, в левом конце, ближе к Бидассоа, там, куда никто не ходит, где никто не играет и не купается.
Все, что я там написала, — пустые жалобы и выдумки. Зачем рассказывать про утреннюю мессу с «Ни-Марэн»? Ведь мама наизусть знает эту песенку тети Кати, она слышит ее каждую неделю. А про запах изо рта Жизели? А про клизму? А про Зузу Вардино в роли Иоланды Турнебуль? А про мой маленький рост? Причитать о моем росте, когда мама танцует в вечернем платье в ночном кабачке, когда она аплодирует Мадлен Озрэ и Пьеру Френэ. Как будто маму и без того не беспокоит мой рост. Как будто меня не таскали к специалистам, в том числе и к тому толстяку с взмокшим от пота лбом, который вылечил сына Мэри Байребен. Он прописал мне есть утром натощак пятнадцать ростков пшеницы. Мама потихоньку от всех положила зерна пшеницы в смоченную вату на тарелке, получилось, как пирог. Это было в прошлом году, в марте. Три утра подряд я жевала по пятнадцать ростков, неподвижно торчавших из мокрой ваты и похожих на белых червячков. Потом я съедала мой завтрак: чай с молоком и хлеб с медом. На четвертый день меня вырвало. Все вышло назад: чай, мед, ростки пшеницы. И рвота долго не прекращалась.
Тогда мама повела меня к специалисту по растягиванию. Тот ничего не заставлял есть. Он был в белом халате, худой, с черными зубами. Мы вошли в кабинет, где лежали орудия пытки. Мама старалась не показывать страха, села на железный стул, а специалист по растягиванию (какое жестокое слово, такое же жестокое, как он сам), надел мне на голову каску, точнее, решетку из ремней, привязанную к веревке. Веревка уходила к потолку и через блок возвращалась в руки специалиста, который медленно ее тянул. Я смотрела не на маму, а на специалиста, видела улыбку, пробегающую по его черным зубам. Улыбка была какая-то медленная, такая же медленная, как движение веревки в блоке.
Я повисала на каске-клетке, поднималась, задыхалась, чувствовала, как потрескивают косточки шеи, мне было больно, страшно, очень страшно, но я ничего не говорила. Ни маме, ни мучителю в белом халате и с черными зубами. Я вытерпела пытку шесть раз. Шесть раз он надевал мне на голову решетку-клетку, тянул за веревку, шесть раз трещали мои кости. Но в конце шестого сеанса я сказала маме: мне кажется, меня вешают, я не хочу больше этой виселицы, лучше я буду маленькой всю жизнь. И мама прижала меня к себе и попросила прощения.
— Прости меня, доченька, больше к этому специалисту мы не пойдем.
А в этом году, на Пасху, она рассказала матушке Дастье, что ее очень тревожит мой рост, и спросила, не лучше ли было бы забрать меня из школы при монастыре и отвезти в Швейцарию в санаторий, где будут следить и за моим воспитанием, и за моим физическим развитием. А та ответила:
— Но, мадам, Хильдегарда хоть и не велика ростом, однако сложена совершенно пропорционально. А рост у нее, видимо, унаследован от кого-нибудь из предков. Какого роста были родители господина Берто-Барэж? А ваши родители, мадам?
И мама сказала: вы правы, мать моя, действительно, все предки папы, особенно бабушка Хильдегарда (которая 14 июля всегда надевала траур), были высокого роста, зато со стороны родных из Ланд никто высоким не был. А ту, кого Мария Сантюк называла не иначе, как Дауной, несмотря на ее властный характер, несмотря на три тысячи гектаров сосновых лесов, корсаж из китового уса и подвески из черного янтаря, в Собиньяке, что в Ландах, все называли, не в обиду, а наоборот, с уважением и любовью, Дауной Ширибит.
— Что означает… — хотела было объяснить мама, но матушка Дастье прервала ее:
— Не переводите, мадам, это вполне понятно. И прелестно. Так что давайте сделаем такое предположение, что наша Хильдегарда тоже ширибит. А кроме того, она хорошая ученица и должна остаться в нашей школе.
Какая она добрая и умная, матушка Дастье, и как же хорошо она все объяснила! Я так люблю ее лицо, упакованное в чепец, как у святой Мадлены-Софии, люблю ее лукавую безмятежность, и мне понравилось, как она нараспев произнесла слово из местного наречия, да еще назвала его прелестным. Ширибит. Ширибит. И чего я собралась жаловаться, раз так хорошо быть ширибиткой? А автокатастрофа? К чему обвинять Долли? Ведь дядя Бой был с кассиршей Маринеттой, когда «лагонда» трижды перевернулась на горной дороге. Как будто я этого не знаю. У Маринетты оказались сломанными несколько позвонков и сильно поврежден глаз. С тех пор она не может больше работать. Дядя Бой осыпал ее драгоценностями, а Гранэ выплачивает ей пенсию. Именно после этой аварии в доме решили экономить на лакее.
Читать дальше