Старик своей медленной усталой поступью прошел мимо, но что-то неясное тянуло его зайти, поглядеть на попа. Он остановился, постоял в нерешительности, двинулся было дальше, но, сделав несколько шагов, повернул назад.
В избе, в которой желтело оконце, находилось несколько женщин. Одна, пожилая, была хозяйкой, другие, такого же и помоложе возраста, – гости. Эти женщины сидели на лавке возле двери, одетые, в платках, – как пришли. На столе в блюдечке с каким-то маслом светился каганец, а у края стола сидел мужчина с белой бородой, в черном пиджаке, стеганых брюках, кирзовых сапогах, ел мелкую картошку, счищая с нее кожуру и макая в соль, насыпанную в деревянную ложку.
Вошедший старик догадался, что седобородый, в кирзовых сапогах, это и есть отец Поликарп, а картошка, которую он жует, приношение ему этих женщин на лавке, – с темными, запавшими глазами. А добыта эта картошка, вероятно, на том же самом десять раз перекопанном колхозном поле, куда пошла жена хозяина избы, в которой старик грелся. Вглядываясь в попа, старик про себя также отметил, что кроме картошки и соли ничего больше нет на столе перед ним, ни крошки хлеба, даже намека на то, что он был, лежал, да поп уже съел его. Значит, совсем нет хлеба в этой деревне; было бы хоть чуть – уж попу-то женщины не пожалели бы куска, принесли.
– Здравствуйте! – глухо, смущаясь, проговорил старик всем, стаскивая с головы фуражку и кланяясь. Глаза его заслезились, замигали от острого, точечного язычка пламени, трепетавшего на краю блюдца.
– Тебе что, старый? – спросила хозяйка избы – в солдатском ватнике, темном платке, больших мужских валенках. Она сгребала в устье печи в кучку жар, оставшийся от варки картошки, чтобы он сберегся подольше. – Притворяй плотней дверь-то, и так стынем…
– К батюшке я… – проговорил старик с обнаженной головой. – Вроде здесь он проживает…
– Вот он, отец Поликарп, – показала движением головы и глаз хозяйка. – Ты что хотел-то?
– Извиняйте, что не вовремя… – с еще большим смущением сказал старик, переминаясь у порога. – Просто так я. Поглядеть.
– Гляди, – сказал седобородый дружелюбно. Появление старика нисколько не перебило ему еду, он продолжал так же спокойно и не спеша жевать картошку.
Старик, не спуская с отца Поликарпа глаз, неловко еще раз поклонился, – теперь уже только ему одному.
– А что ты, собственно, хотел во мне увидеть? – спросил мужчина, сохраняя свое дружелюбие, но при этом как бы не совсем понимая старика; должно быть, хотел разгадать сам – кто это перед ним, с чем пришел. – Если как человек, – сказал он, продолжая, – так я такой же самый, как прочие… У меня даже имя родительское совсем простое, обыкновенное – Поликарп Васильевич…
Какое-то затруднение владело стариком.
– А вы, извиняйте… – проговорил он несмело. – Интересно мне знать… – Он замялся, ища слов, которые бы не обидели постояльца. – Священник вы настоящий, в сане, или – так, по обстоятельствам?
– Народ мне верит, а это – главное. Значит, в сане. А вообще – настоящий, – сказал мужчина. Глаза его глядели ясно и прямо, не тая чего-либо скрытого. Он взял из миски еще одну картофелину, покатал в пальцах, остужая, стал сдирать кожуру. – Рукоположен преосвященным Филаретом в одна тысяча восемьсот девяносто девятом году.
– Девять лет мне было, – произнесла хозяйка. – С восемьсот девяностого я.
– А документов на это не имею, показать не могу, – продолжал постоялец, как бы заранее предупреждая на тот случай, если его слов оказалось для старика мало и он повел бы свои расспросы дальше. Голос его был спокойный, ровный; должно быть, про документы свои ему приходилось объяснять часто, он полностью к этому привык и такие объяснения его нисколько не обижали. – Было, все было, да ничего не стало, – подчеркнуто сказал он через короткое промедление. – Имею одно слово мое. Можно ему верить, можно не верить, настаивать на сем не могу, это уж кому как пожелается. У кого как душа лежит.
– Как же не верить! – в некотором даже испуге и в готовности дать отпор, если бы вдруг нашлось обратное мнение, воскликнула хозяйка. – Для чего бы человеку такой обман на себя брать? Ни один обман не прощается, а уж такой – это и перед людьми, и перед господом грех страшный…
Ее лицо, которому платок, туго облегавший голову, оставлял узкую щель, было затемнено, света каганца у печи не хватало, чтобы сделать его видным, но глаза выступали и во мраке, блестели, и выражение их было различимо: в них, будто глубокая внутренняя болезнь, неостановимая, изо дня в день мучающая лихорадка, тлела прочно утвердившаяся скорбь, – та, что сразу же разлилась по женским глазам и лицам, как началась война, понесли по домам повестки, а вскоре – и другие бумажки, похоронные известия на сыновей, мужьев, братьев. Такая же печать лежала на лицах и остальных женщин, тех, что молча сидели на лавке, но у хозяйки ее выражение было особенно резким, полностью подавлявшим в ее лице всё. Вероятно, были на то причины, какая-то своя особая, отличающая ее от других женщин, судьба.
Читать дальше