– Может, и так… Поп наш такое же говорил…
– Церква у вас?
– Церквы нет, а поп объявился.
– И как же немецкая власть – дозволяет его?
– Выходит – дозволяет. На кой-то, стало быть, им нужно… Советская власть запрещала, а они, значит, вот какие – не против… Свободу, дескать, вам даем… Он в мельнице колхозной, – когда-то церкву на нее переделали, – помещеньице занял, молельню устроил. Иконы повесил, лампады. Освященный храм, говорит, его ничто испортить не могло. Все равно он под покровом божьим, святое место.
– И ходят? – спросил старик, но почти без интереса. Его нисколько не расшевелило, не затронуло сообщение о попе, устроенной им церкви.
– Кой-кто ходит, – сказал с печи хозяин. – Отводит народ душу. Сходи, глянь. В третьем доме от моего поп этот квартирует. Он тебе откроет. Он всем открывает, кто бы ни пришел, в урочный час, неурочный. Хоть ночью. Отец Поликарп его зовут. Нездешний он, откуда-то. Старый уже, постарше меня годов на десять, а то и пятнадцать… Поминанья читает. Бабы ему похоронки носят, кто раньше получил, а он по этим бумажкам служит… Вроде – поп настоящий, того еще времени. Так он всем говорит. А там – кто знает, как его проверишь. Может – просто насобачился где-то молитвам, кормится теперь поповством своим. Сейчас ведь всяк извертается, как только может. Люди ему харчишек несут. А кто не дает – ничего, не обижается, не прогоняет… Верно, зайди, покрестись на иконы. Душе легче станет. Глядишь, может, и помощь тебе выйдет. Это ведь до сих пор дело темное, бог, есть он, нет. А коли нет – так что там? Что-то же все ж таки над нами есть, не один же воздух пустой…
– Я от этих делов давно отшел, – сказал старик, зябко поводя под плащом плечами. За все время в избе он нисколько не согрелся. В ней и нельзя было согреться, а хозяин ее не замерзал только потому, что на нем были ватные штаны и овчинная безрукавка поверх нескольких рубах. – Да и не след мне в религию вдаваться, – подумав, добавил старик с серьезностью. – Сын у меня партийный, он бы не одобрил.
– А я ходил, – признался хозяин. – За сынов своих помолился. А они у меня оба комсомольцы. Ничего, им это не во вред. А я вроде бы им помощь сделал. Что я еще могу? Я еще с гражданской инвалид, у меня спина осколком перебитая. Воевать совсем негож. А то бы пошел сынам на подмогу.
Хозяин замолк, скорбя о такой своей доле – лишь сидеть на печке и безучастно ждать в стороне от своих сыновей. В избе опять потянулась долгая, унылая тишина. Качался маятник старых, засиженных мухами ходиков, тикали колесики, отмеривая время. Оно куда-то бежало в своем извечном движении, что-то несло, таило впереди, какие-то новые события, перемены. Какие? Для старика тиканье часов означало только одно: надо подниматься, уходить. В избе оставаться нельзя, хозяин не оставит, это запрещено тем, что написано на столбах с немецкими приказами, расставленными у каждой деревни.
Хозяину, видно, ходики напоминали о том же. Он смущенно пошевелился на печи, сказал, показывая старику и видом своим, и голосом, что не говорил бы этого, коли бы не закон, что ими обоими правит:
– Ты бы шел, пора уже тебе… А то скоро полицаи с обходом пойдут. Они всегда под вечер являются. Бывает, и ночью. Да не один даже раз. Застанут в хате – это нам обоим каюк. Чужих не велено за порог пущать. А если кто вошел – так сразу же беги, старосте докладай…
– Я понимаю, – сказал старик, выпрямляясь.
Он накинул на плечо лямку своей тощей сумы, взял прислоненную к стене палку.
– Ну – прощевай! Спасибо, что дозволил зайти, – сказал он хозяину избы.
Старик благодарил искренне, у него действительно было доброе чувство на сердце к немытому, заросшему, хворому человеку на холодной печи. Мог бы и не пустить, и не разговаривать так – открыто и с душою, а сразу же прогнать. Старик встречал и такое в своих блужданиях. Он не обижался. Вместо обиды он жалел прогонявших его людей: не сами ведь они это, а страх, каким запугали их немцы, это он его гонит, страх этот, это немцы гонят его…
Старик вышел наружу. Сухой редкий снежок все так же порошил из низкой облачной пелены, закрывавшей небо, добавлялся к тому, что уже устилал землю. Ноги старика ступали в молодой снег беззвучно, как в козий пух, но когда на пути под снегом попадались замерзшие лужицы, их ледок хрустко и звонко потрескивал в тишине на всю пустынную, погружающуюся в синеватый сумрак улицу. Никаких огней не светилось по окнам, то ли людям нечего было зажигать, то ли они намеренно не зажигали огня, чтобы не возбуждать чужого внимания. Лишь в одном доме слабо желтело за оконной наледью. Это был тот самый дом, в котором, по словам человека на печи, поместился пришлый поп.
Читать дальше