Я не могу выделить отчетливо какого-либо одного дня из всего нашего пути, они слились в моей памяти, как будто это был всего лишь один, но бесконечно долгий день. Когда я хочу их вспомнить, прежде всего у меня перед глазами возникает серая от пыли дорога с увала на увал. Она плывет издали и уходит назад, все время вроде бы меняется – и все время остается как бы той же самой. Еще я вижу низенькие, с бревенчатыми или глинобитными стенами, серыми соломенными крышами, стоящие совершенно голо хатенки степных деревенек. Деревеньки похожи друг на друга, каждая – как все предыдущие, так что еще сильнее кажется, будто мы идем, но опять и опять приходим на одно и то же место. Вверху, над головой, пустое небо, бесцветное у горизонта, бледно-синее, даже лиловое, в середине, с одной или двумя полупрозрачными, размытыми облачными полосами – будто кисть с белилами слегка мазнула по небесному куполу. Обочины дороги, полевые межи, приовражные пустоши белы от цветущих ромашек. Почему-то в тот год, в то лето они уродились в невиданном изобилии, невероятно крупными и сочными были их цветы. Это белое кипение, перемешанное с алыми и малиновыми бутонами полевого клевера, представляло редкую красоту. Только вот любоваться ею было некому, потому что истомленные люди брели, полные своего горя, своих дум и забот, совсем этой красоты не видя, не замечая. Не выдержав зноя, усталости, до конца истратив свои силы, люди семействами, группами, которыми они держались, останавливались у дороги на отдых. Ложились в эти ромашки, без жалости их сминая, лежали под солнцем, вдыхая их тонкий медовый аромат, в бесчувствии своей усталости, вероятно, совсем его не ощущая. Но долго лежать не удавалось, обязательно вдоль дороги летел крик: «Геть! Геть!» Люди неохотно, через силу вставали – и снова над праздничными, кипенно-белыми волнами ромашек в молчании тянулись вереницы человеческих фигур, согбенных под грузом, плыли лица, старые и молодые, но все с одним выражением лежащего на всех гнета, напряженной усталости и какого-то тупого внутреннего оцепенения…
Точно отдельные кадрики, картинки, осталось во мне: пятнадцатилетний мальчик, шатаясь из стороны в сторону, катит впереди себя одноколесную садовую тачку, а в тачке, сжавшись комком, как-то боком, вцепившись в борта сухими коричневыми ручками, сидит маленькая старушка. Внук везет свою бабушку… Две женщины несут носилки, на них тоже старуха, – это две дочери несут свою парализованную мать, несут от самого Воронежа. На каждой еще по большому рюкзаку, на носилках тоже лежат какие-то вещи. Мы как раз передыхаем с мамой возле дороги; мама провожает глазами носилки и несущих их женщин, говорит мне:
– Я их знаю, их фамилия Матюшенко. Та, что впереди, преподавательница сельхозинститута…
Двое стариков, старик и старуха, с совершенно белыми головами… Старых людей много среди идущих; я обращаю на них внимание потому, что они такие белые, – как охапки ромашек, меж которых они идут. Старик мал, худ и жилист, у него болезненного, сероземлистого цвета лицо, щеки резко впали, вдавлены под скулами, отчего скулы неестественно, сверх меры выпирают. Наверное, туберкулезник. Это я сейчас понимаю, потому что я врач, мне хорошо знаком такой тип больных. А тогда, девочкой, я просто видела немощного, сморщенного старика. Супруга идет, ступая в пыль толстыми, отекшими ногами в домашних войлочных тапочках, и ничего не несет в руках – нет сил. А старик несет два чемодана. Но как! Они не очень большие и не очень тяжелые, это видно, но у него мало сил и он не может нести их оба сразу. Он оставляет один чемодан на дороге, второй проносит шагов на двадцать, тридцать вперед, ставит на землю, немощной семенящей походкой возвращается за оставленным чемоданом, подносит его к тому, что впереди. Отдыхает возле них минуты две, потом переносит шагов на двадцать вперед один из чемоданов – и все повторяется в том же порядке. Может быть, старик ослабел уже в пути, а может – несет так свою ношу тоже из самого Воронежа. Я смотрю на его челночные движения: вперед – назад, вперед – назад, и думаю: ему же труднее всех, путь, какой одолеваем мы все, для него длиннее в три раза! Дойдет ли он так? А если дойдет, что будет с его донесенными таким образом, ценою тройных усилий, чемоданами? Носится упорный слух, немцы в Хохле просматривают имущество каждого и чуть не все отбирают. Вполне вероятно, что больной, немощный старик трудится совершенно напрасно…
В середине дня, в самый зной, в пустом поле мы натыкаемся на такую картину: вытянувшись, со сложенными на груди руками лежат на земле под отвесным солнцем две женщины. Лица их закрыты носовыми платками. А рядом третья женщина, совсем старая, с растрепанными седыми волосами, падающими ей на глаза, распухшие от слез, обыкновенным кухонным ножом копает для покойниц могилу. Слезы непрерывно катятся из глаз женщины; оставив в земле нож, она подносит к лицу грязные ладони, падает в них головой. Плечи ее содрогаются от рыданий. Вытерев кое-как лицо скомканной тряпицей, она снова берется за нож, режет, долбит сухой чернозем, пальцами выгребает куски, расширяя, углубляя яму. Идущие мимо люди смотрят на покойниц, на плачущую женщину, но такое уже столько раз видено, чувства остаются не задетыми, люди один за другим проходят мимо, в своей притупленности даже не догадываясь помочь женщине хотя бы выкопать могилу.
Читать дальше