Из-за ее плеча посмотрела на улицу мама. Я не удержалась, вскочила в рост на кровати.
С брички, запряженной светло-коричневой лошадью, слез и пошел к больничному корпусу человек в желтых кожаных крагах, синем гражданском пиджаке, серой фетровой шляпе. Лица его на таком расстоянии не было видно, но я обратила внимание на то, как он шел: широко, свободно. В общем – он шел нормально, и до немцев в Воронеже я бы не остановила свои глаза на такой походке. Но сейчас это выглядело необычно, у советских людей уже не было такого шага, так мог ходить и держаться только тот, кто вместе с немцами, с их силой, властью, тоже хозяином на захваченной ими земле…
Ни через полчаса, ни через час мы с мамой от Фени не ушли, и вообще не ушли в этот день – остались до следующего утра. Феня сама нас не пустила, когда мы уже достаточно обогрелись и хотели покинуть ее дом.
– Куда ж вам идти? – сокрушенно сказала она, поглядев на косую сетку дождя за окном. – Вы тут же опять вымокнете… Оставайтесь уж, может, обойдется… Я печку затоплю, картох наварим. Хлеба нет, зато сольца еще тянется. А сольца самого хлеба важней…
В печурке затрещал хворост, Феня намыла молодой картошки, поставила на плиту чугунок. Возясь у печурки, рассказывала:
– Я б из Воронежа не уехала, кабы квартира. А по углам – это не жизнь, никакой самостоятельности. На работе поначалу обещали, а потом гляжу – до старости не дождешься. А тут мне сразу вот этот флигель. На другой половине склад, так что я одна тут хозяйка, никто не мешает. Огородик у меня шесть соток. Хотела козу завесть или поросенка, да ну их, только морока. Одной мне много ль надо, я и так пропитаюсь… Работа, правда, тяжелая, весь день в пару, в духотище. Но сейчас прачешная наша стоит, мыла нет, водогрейня не действует. Сестры халаты себе сами стирают, а больные на черных простынях спят. Уборки никакой, в палатах грязь по колено, окна отворены, а все равно не зайдешь, с души рвет. Кормежка из одной чечевицы, безо всего, и суп из нее, и каша. А то как-то с Воронежа, с элеватора, горелую пшеницу привозили. Как уголь почти черна, на зубах скрипит, а ее все равно в котел… Больные больше сами кормятся, чисто жуки все вокруг пообъели: в поле зерно шелушат, яблони обтрясли, кусты обломали, траву жуют. Скоро вокруг травы не останется – если только ими, бедолагами, овраг тот прежде доверху не набьют…
Феня уступала нам с мамой на ночь кровать, но нам на ней было тесно, мы легли на полу. Я лежала, крепко прижавшись к маме, мама обнимала меня сверху рукой, но мне хотелось прижаться еще сильнее. Снаружи взблескивали молнии и ударял гром, но я уже не различала грома от бомбежки, мне казалось, что бомбят Орловку и вот сейчас очередная бомба ударит в наш дом.
А когда наступали мрак и тишина, мне делалось жутко уже от мрака за окнами и шелестящей древесной листвой тишины. Где-то что-то скрипело, может – качающийся сук дерева или калитка, может – это так выл в чердачном окне ветер, но мне казалось, что это чьи-то стоны, из того оврага, про который рассказывала Феня. И во мне все сжималось, я ждала, что послышатся шаги, звуки, директор в желтых крагах и серой шляпе придет с немецкими солдатами за нами с мамой, они нас схватят и потащат в тот овраг… Мне не терпелось, чтобы скорей наступили рассвет, утро и можно было уйти из больничного городка. Пусть опять какие-то новые опасности и страхи, бездомность, изнурительная дорожная пыль или грязь, но только подальше от этого места…
Дней, наверное, пять или шесть шли мы до Хохла. С частыми дневными привалами в попутных лесках или полевых лесных полосах, потому что нестерпимо болели руки, натертые об оглобли тележки, с ночевками в открытой степи, на голой земле. На кострах готовили себе еду – все ту же картошку в мундирах. Чистить ее – значит терять часть клубней, а это допускать мы не могли, картошки оставалось уже мало, и, кроме нее, у нас больше ничего не было. Иногда добавляли чай, – если в достатке была вода. Леденцы, что мы несли из дома, кончились, но даже пустой кипяток с маленькой щепоткой заварки было непередаваемо вкусно тянуть из кружки после нашего скудного обеда или ужина.
Все шли медленно, сознательно или бессознательно оттягивая свое приближение к Хохлу. Там всех ожидала встреча с немецким начальством, новый этап судьбы, ничего хорошего он не сулил, и люди нарочно растягивали путь. Как ни мучительно было брести с выбившимися из сил детьми и грузом по душной пыли полевых дорог, томясь от жажды, утоляя ее из редких степных бочажин или мутных колодцев в попутных деревеньках, со звоном в голове от зноя, усталости, голода, – все-таки это была еще относительная свобода. А в Хохле, знали и чувствовали люди, будет отнято и это.
Читать дальше