Невдалеке от сараев молодая густо-зеленая трава была истоптана, примята, исчерчена свежими следами автомобильных шин, глубоко и резко впечатавшимися в сырую почву. Близко друг от друга выступали прямоугольные, плотно утрамбованные бугры голой, неживой земли, в древесной щепе, мусоре, обломках закопченных печных кирпичей, в кустах глиняной штукатурки со следами мела. Вот где, значит, находился полевой стан, стояли перевезенные позавчера в деревню хатенки, состроенные глухаревцами при начале колхоза, после того как на хуторе не по-умному поразорили все годные для людей помещения, а потом оказалось, что без жилья просто беда, до деревни – семь верст, в полевые работы народу негде отдохнуть, сварить пищу, укрыться от непогоды.
Пустырь, которым Павел прошел от тракторов к сараям и месту, где был полевой стан, продолжался и дальше, тянулся по отлогому взгорку в сторону восточного небосклона, наливавшегося фиолетово-синей вечерней мглой. Только тут был пустырь, образовавшийся не из сада, а из парка, в котором когда-то росли могучие дубы, клены, липы. Их низкие, обколотые на растопку топорами пни серели в траве, меж кустиков терновника и какой-то сорной древесной поросли, которая народилась и пустила корни уже после того, как погиб парк. Павел толкнул ногой один из пней, он сухо треснул, посыпались щепа, крошки гнили, коричневая, как молотый кофе, пыль. А какой гордый великан дуб стоял здесь! Какая обидная, злая судьба: сначала парк, дремучий, как девственный лес, потом пни, вот этот чахлый, беспородный, безымянный кустарник, а завтра и вовсе ничего – пустое ровное место…
Поблизости негромко засвистал соловей. В свисте его была неуверенность, он будто посылал в пространство вопрос: можно ли ему запеть, или это опасно, надо сидеть в листве тихо, затаившись, – и сразу же смолк на первой же своей мелодии. Потянулись секунды тишины, казалось, что ему не будет никакого ответа, но вот справа, с дальнего края пустоши, из темного, почти черного на закатном зареве вала сиреневых кустов, облитых поверху огнисто-лиловой пеной цветения, отозвался другой соловей. Голос был посмелее, звонче, и пропел он не одну, а целых три мелодические фигуры. Ему тут же, без паузы, откликнулся первый соловей, пустив щедрую, причудливо изломанную трель, но далеко еще не ту, какую, чувствовалось, он мог произвести, откликнулся благодарно, в радостной освобожденности от своей неуверенности, счастливый, что он не одинок и песня его подхвачена. Впереди, в кустах терновника, тоже засвистал соловей, на свой особый лад, не слушая первых двух, не согласуясь с ними, а как-то совсем самостоятельно. Послышались еще голоса, а там еще и еще… В следующую минуту вся усадьба была уже вперехлест пронизана щелканьем, цоканьем, свистом самой разной высоты, самых разных оттенков, и все это звучало то в лад, в несколько музыкальных потоков, то сталкивалось, противореча, рассыпалось нестройно, но все равно удивительно красиво, чтобы затем опять объединиться в один недолгий общий поток и опять расколоться на множество русел. Не могло быть, чтобы соловьи сложили свой хор только что, они, конечно, уже пели, их партии были уже распределены, но грохот моторов напугал их, заставил затаиться, помолчать, пока не выяснилось, что это всего-навсего хорошо знакомые им тракторы и можно без всякой опаски продолжать. Павел невольно приостановился, а потом и вовсе стал неподвижно, вслушиваясь, и только минут через пять вспомнил про ведро.
Гришка сказал, что колодец где-то здесь. Павел поискал глазами вокруг, по всей территории полевого стана, но не нашел ни журавля, ни сруба. Шурша сапогами по волглой от легкой росы траве, он прошел дальше, в глубь усадьбы, сделал крюк в одну сторону, в другую, побродил по кустам терновника, цеплявшегося за его штаны колючками веток, и, уж когда решил, что Гришкины слова были верны, колодец пропал от неухода, наткнулся на копанку. Прежде ее окружал венец из дубовых тесин – это было видно по следам, что остались на ее краях, – но, когда разбирали и увозили в деревню со стана дома, сняли, увезли и тесины, и копанка была теперь просто квадратной ямой, в которой чуть ниже уровня земли поблескивала черная, в карминных отражениях неба вода. Две лягушки прянули из-под ног Павла, когда он приблизился, бултыхнулись в водоем. Копанку попортили, разламывая сруб, обрушили края, замутили, да так, что муть в ней стояла и посейчас, насорили щепы; вода пахла гнильцой, набирать ее в ведро не захотелось. Повыше копанки, из стенки обрывчика, под которым она была вырыта, в несколько тоненьких слабых струек сочилась весенняя почвенная влага, отфильтрованная до прозрачности слезы. Павел пристроил ведро в том месте, где капли, нарастая, срывались с обнаженных корневищ и падали погуще, и они ритмично, весело застучали, зашлепали о жесть, точно довольные, что теперь падают для дела, для пользы, а не просто, чтобы опять уйти в землю. Им предстояло падать верных полчаса, чтобы ведро наполнилось до краев, и Павел, заметив получше место, чтобы потом сразу же найти копанку, пошел бродить по усадьбе, по той ее части, которую занимал парк.
Читать дальше