Тревога все продолжалась, жителей из подвала не выпускали; где-то отдаленно бухали зенитные пушки. Оле уже надо было уходить, и она ушла, оставив отца и мать в подвале, так и не побывав в доме, не взяв на дорогу яблок из сада. А в ту осень антоновка уродилась на диво: крупная, как воск, желтая, пахучая…
Ушла, уехала – и пропала навсегда. И поезд пропал. Тимофей Ильич помнил его номер, писал потом всюду, но даже и про поезд никто ничего не мог ему ответить…
Угловатая, неудобная тяжесть давила Тимофею Ильичу на грудь, – от этих невольных воспоминаний, от давних картин, что сами всплывали перед глазами, от строчек, что росли перед ним на доске, фамилий, имен неизвестных ему людей, среди которых как-то безымянно присутствовали, необозначенно существовали и его Иван, его Оля.
Он словно бы заново, опять, в который раз хоронил их, прощался с ними… Хотя бы Олю оставила ему война! Вот уж это – совсем жестокость, нельзя ее столько на одного человека, не может душа это выдержать, нет у нее прочности, чтоб выдерживать такое… Евдокия Степановна, Дуня, умерла; врачи объясняли – болезни, называли их, но они ли виноваты? Ведь она уже тогда умирать начала, незаметно, исподволь, где-то глубоко внутри себя, когда и Оли не стало…
Какая совсем другая старость могла бы быть у них! Бегали бы в доме внучата – их кровь, их плоть, их потомки, раздавались бы их голоса… А не как сейчас – каких-то чужих, совсем посторонних, неприятных людей…
Тимофей Ильич устал, обессилел, – не от работы, сама работа была не тяжела, только забивать гвоздики, – ушел к своему верстаку, сел на низкий деревянный обрубочек, укрывшись, спрятавшись от всех – передохнуть, унять свое разболевшееся сердце.
Влага набегала на глаза, дрожала на краю век. Она смазывала, застилала все, что было перед ним, и Тимофей Ильич, еще ниже склоняясь седой головой в своем укромном уголке, горбя худую спину, смахивал ее с глаз неловкими движениями жесткой, морщинистой, иссеченной порезами и ссадинами руки…
Вчерашний воскресный вечер помнился Валере словно сквозь туман.
Начиналось все вполне прилично. Из общежития отправились с Колькой. План был – в кино, поглядеть американских полисменов – как они с бандитами перестреливаются. Но у касс была толкотня, не подступиться. Двинули прошвырнуться по «броду». Встретили еще двух дружков – Бориса и Славку, с тепловозоремонтного. На Славкиной патлатой голове боком сидела меховая шапчонка – только купил с получки.
– Гля, как Славик-то наш обкультурился! – сказал Колька, углядев обнову.
Шапчонку пощупали, повертели на все стороны, каждый примерил на себе. Дрянь шапчонка, девять рублей, но закон есть закон, прифрантился – не жмись, надо обмыть.
Славик не жался, достал трояк; остальные скинулись по полтиннику. Двинули в ближайший магазин. Водкой в воскресенье не торгуют, пить сухое – только за углы потом бегать. Купили пару бутылок «Красного крепкого» и тут же, зайдя во двор, выпили. Из горлышек. Посудой Борис замахнулся – кошка как раз вдоль стены бежала, хотел кошку дрызнуть, но разумный Славик перехватил его руку, оставил бутылки на снегу. Дворник утром подберет. Тридцать четыре копейки, все ему прибыток…
Двинули опять по «броду». Веселей стало.
У «Россиянки» толпились парни, все патлатые, девчонки в брюках-клеш. Стеклянные стены кафе, занавешенные изнутри, сотрясались от грохота электроджаза, в щели было видать столики, фужеры, бутылки с вином, пары в танце прыгают, вихляются.
Валера с приятелями сунулся было в дверь. Забаррикадирована, табличка – «Студенческий вечер». На дверях стража – парни с красными повязками. Колька и Борис стали рвать дверь, сцепились с парнями, но те – тренированные, гады, разрядники. Борьке мигом рот раскровянили, Колька вообще с копыт полетел, за ним – Славик. Без шапки. Шапка осталась там, за стеклянной дверью. А ее опять изнутри забаррикадировали, еще крепче.
Все вчетвером они стали бить в низ двери ногами, стучать кулаками в стекло, чтоб хоть шапку, сволочи, отдали, зима ж все-таки, шестнадцать градусов мороза, нельзя Славке без шапки, простудится человек…
Дежурные долго измывались за стеклом, кривили рожи, потом выкинули шапку на снег. Славик – он шапку под конец просил совсем жалобно, почти со слезой, – как шапка вылетела, сразу оставил жалобный тон, вскипел злобой:
– Ну ладно, гады, физики-математики! Я ваши фотокарточки запомнил! Еще повстречаемся! Я вам каждому на роже теорему Пифагора раздокажу!
Читать дальше