Ласковую же любовь Оли к себе он чувствовал всегда. Школьные ее занятия кончались после полудня, а он уходил с работы в пять, и когда шел домой, знал, что в пути обязательно увидит Олю: придя из школы, покатавшись возле дома на санках с девчонками, она каждый раз выходила ему навстречу. У нее была серая шерстяная вязаная шапочка с белым помпоном, и в потоке прохожих, заполнявших тротуары, он еще издали видел этот белый помпон… Она встречала его просто так, соскучившись, не затем, как делали это иные дети, чтобы отец купил им у лотошницы конфет или семечек на углу у бабки, леденцового петушка. Если дома не было матери, она, как маленькая хозяйка, грела ему на керосинке обед, подавала на стол, и когда он хлебал борщ, сидела за столом напротив, рассказывала что-нибудь про свои дела – про школу, уроки, разные классные происшествия, готовая подать ему солонку, подложить хлеба.
Училась она средне, способностей больших природа ей не дала, зато у нее были прилежность, старание. Усидчиво, без спеха она делала все, что задавали. У Тимофея Ильича до сих пор в глазах ее тетрадки на клеенке обеденного стола, стеклянная чернильница-непроливайка, под которую подложена промокашка в фиолетовых пятнах… Круглая Олина головенка с прямым пробором склонена набок, она решает задачу или что-нибудь пишет по русскому, помогает себе губами – то соберет и вытянет их в дудочку, то закусит нижнюю губу; русая коса с вплетенной шелковой ленточкой лежит на спине, поверх платья, в ложбинке между лопатками…
В ученическом своем хозяйстве она была аккуратисткой, иногда подолгу возилась, чтоб заново обернуть учебники и тетрадки в цветную бумагу, наклеить красивые этикетки, переводные картинки по уголкам. Клякса в тетради была для нее настоящим несчастьем, от которого она могла плакать. Вечерами она обязательно стирала и гладила утюгом свой белый форменный передник, – как это пойти в школу в несвежем, помятом? Во всех делах, своих собственных, домашних, в тех, что поручали ей в школе, в пионерском отряде, а потом в комсомоле, она неизменно была такой: неторопливо-старательной, усердной, безотказной; тихо, скромно копошится, сделает не быстро, но – по совести, вложив все умение, какое только у нее есть. Про Ивана Тимофей Ильич подумал бы, прежде чем сказать, какой у него сын, чего в нем больше, на что́ он способен и что́ из него выйдет, что́ можно от него ждать, а про Олю у него никаких сомнений не было, он знал про нее главное – что она добрая, верная, куда бы ни поставила ее жизнь, что бы ни потребовала от нее – она везде будет надежной, не подведет…
Никакого геройства в ней никогда не замечалось, никогда не писала она в своих школьных сочинениях, как некоторые другие девочки, – хочу быть похожей на Анку-пулеметчицу, на Марину Раскову и Полину Осипенко и тому подобное, гроза ее пугала, боялась собак, боялась темноты; выйти одной ночью в сад или слазить в погреб – не уговоришь. Но на второй месяц войны она уже уехала с санитарным поездом к линии фронта, за ранеными. Кончила краткосрочные курсы, – сама на них пошла, никто ее не посылал, не направлял, не подталкивал…
Еще один только раз он и Евдокия Степановна увидели ее – и то считанные минуты, осенью, когда фронт был уже близко от города и воздушные тревоги объявляли одну за другой.
Была как раз такая тревога, Тимофей Ильич находился дома, отгуливал после недельного, без счета времени, труда. Завыла по радио сирена, пришлось покинуть дом, идти на соседнюю улицу, в кирпичный подвал – бывшее овощехранилище. Идти Тимофею Ильичу не хотелось, он считал: если упадет бомба, так и подвал не спасет, а не упадет – с ними и дома ничего не случится. Но дружинники из группы самозащиты стучали во все калитки, сирена в репродукторе выла истошно, пронзительно. Евдокия Степановна, бледная, суетливо надевала пальто, платок, боты – под землей ей казалось надежней.
Они сидели в глубине, под сводами, на ящиках, оставшихся от овощного склада, у сырой цементной стены, по которой ползали мокрицы, томясь в свете тусклой, фиолетовой электролампочки, прислушиваясь, как и все, к звукам, долетавшим снаружи; вдруг кто-то закричал у входа в подвал: «Тимофей Ильич, Евдокия Степановна! Оля ваша приехала!» И тут же они увидели Олю, – она пробиралась между сидящими людьми, узлами, искала отца и мать, – в шинели, в красноармейской шапке-ушанке, в кирзовых сапогах.
Всего один час – в спертом воздухе подвала, пропахшем плесенью, картофельной гнилью, в сине-фиолетовых сумерках маскировочных электролампочек, в торопливых, перескакивающих расспросах, когда Тимофей Ильич и Евдокия Степановна старались скорее выведать у дочери всё про ее дела, жизнь и службу, а она, так же торопливо, сбивчиво, о том же самом расспрашивала их, – вот такой и получилась их последняя встреча… Оля опять ехала с санитарным поездом на фронт, теперь в район Купянска, из Сибири, куда они уже отвезли одну партию раненых; поезд стоял на станции, на путях, ее отпустили на короткое время. Как она подвал-то этот нашла! – все удивлялся Тимофей Ильич. А не отыскала, не сказали бы ей люди – так бы и уехала, не повидались… Оля рассказывала, как принимали они в поезд раненых, – прямо в поле, с земли, с медсанбатовских подвод, а на поле гулко грохали снаряды, горела стерня, – как везли их потом в вагонах, какие среди них молодые, совсем мальчики; плачут в бреду, зовут матерей… С собой она принесла консервы, колбасу, ковригу хлеба – в подарок родителям, стеклянный пузырек со спиртом – Тимофею Ильичу. Эта ее забота растрогала Тимофея Ильича, щемящим теплом отозвалась внутри: умница, доченька, добрая душа, подумала о них… Даже водочки расстаралась ему припасти, знала, будет ему это приятно…
Читать дальше