За несколько следующих недель того начального периода в нашем корпусе, пока мы оба только нащупывали почву под ногами, у Бет раскрылись глаза на лучшие и худшие из человеческих слабостей, на целый супермаркет как расхожих, так и экзотических неврозов и психозов. Под конец одного особенно тяжелого дня, в течение которого к нам по крайней мере трижды наведывалась больничная охрана с грубыми санитарами, чтобы забирать пациентов, присланных для научных исследований из Душилища, она откинулась на спинку своего вращающегося стула и сухо заметила: Что ж, и это неплохой способ зарабатывать на жизнь. Ирония, разумеется, заключалась в том, что у большинства людей, занятых на этой работе, практически отмерли мозги, их до полного бездействия парализовало знание. О жизни тут и речи не шло.
Она вскоре поняла мою непочтительность, мое отсутствие всякого уважения к протоколу и, хоть это ей давалось нелегко, помалкивала и прилежно обрабатывала слова сотен шизиков. Впрочем, Бет не была бесчувственной машиной: она по-настоящему расстраивалась, слушая записи с исповедями детоубийцы, истекавшего слюняво-лирическими воспоминаниями о своих преступлениях, или грустную-прегрустную историю женщины, которая за один день, в результате цепочки трагических случайностей, разом лишилась всего, — рассказ о кошмарных 24 часах, которому никто бы не поверил, происходи все это в фильме, не говоря уж о реальной жизни. Ничего нельзя было поделать, когда она сутулилась за компьютером со слезами на глазах и трясущимися руками. Даже скалы иногда рушатся, говорил я ей, нет ничего дурного в том, что ты расстраиваешься из-за того, что здесь видишь, слышишь и читаешь. «Наш корпус — плавильный котел всяческих расстройств и умственных заболеваний, — напоминал я ей. — Когда проработаешь здесь некоторое время, когда научишься спокойно засыпать по ночам без единой мысли о том, что происходило у тебя на глазах в течение дня, — вот тогда поймешь, что с тобой все в порядке. А до той поры — что ж, лезь на стенку, если надеешься найти там удобное местечко».
Думаю, она оценила мой юмор. Я, как благую весть, преподнес ей мысль о том, как он необходим. Я до сих пор остаюсь евангелистом.
Седьмое правило психотерапии гласит: никогда не теряй ощущения абсурда.
Этот зал вселял в меня какое-то предчувствие открывающихся возможностей. Поначалу он как бы омолаживал тусклое существование тех лет, что последовали за получением квалификации, когда я очутился вдали от идеалов, имея дело с умами жертв различных травм и нескончаемыми толпами помешанных семей, убитых горем. Но омоложение это оказалось лишь временным, и, в ожидании ответов на свои заявки на получение исследовательских грантов, я тратил драгоценное время на психов-краткосрочников, ждавших своей очереди на конвейере, а сам потоком выдавал какие-то трюизмы, которые Бет отпечатывала и сортировала. Процесс равняется смерти. У меня не оставалось ни сил, ни времени на одну из моих излюбленных психоаналитических игрушек, средотврапию — эту старомодную идею о том, что в ходе терапии важнейшая роль принадлежит социальному окружению. Черт! В первый и, вероятно, последний раз, взявшись за перо для одного из солиднейших журналов по психологии, я вознамерился изложить идею о том, что среда — это самое главное не только при лечении пациентов, но и при изучении их историй, а значит, и их жизни, и, следовательно, их психозов, но, полагаю, я зашел слишком далеко, чтобы меня поняли засушенные и закостеневшие издатели; думаю, от них ускользнуло логическое продолжение этой теории — а именно, что чем сложнее, чем темнее история болезни, тем интенсивнее, жизнеспособнее должна быть среда. Вот эта-то часть и выпала.
Неужто ты полагаешь, Сэд, что нужно со всем шокирующим натурализмом воссоздавать дом серийного убийцы и лечить там самого душегуба? Это никуда не годится, и, кроме того, никто этого не допустит.
Овец заводят в загон и оставляют там подыхать; академики находят свою нишу и вязнут в ней. Одно и то же; старая история.
Посреди зала висели две толстые брезентовые шторы, которые трудно было раздвигать или задвигать из-за их тяжести; они делили пространство зала на две части, или — если моим идеалам когда-либо суждено воплотиться — на два мира. И пусть они были тяжеленные и их нельзя было быстро откинуть, как сценический занавес, или просто раздвинуть голыми руками, сбоку имелся старинный механизм, который с жужжанием и рокотом перемещал их по дощатому полу: они двигались — и это немаловажно для моих планов. Отшестерив свой срок при психо-лохах и покончив с ежедневными очередями мусора из главного здания Душилища, я надеялся когда-нибудь заполучить возможность отдернуть занавес и дать миру встретиться с миром, подобному встретиться с подобным, даже… Более того, тут был сотворен третий мир — узкий коридор между двумя шторами, достаточно широкий, чтобы я мог пересекать по нему зал вширь в белых тапочках, оставаясь невидимым для обитателей зала; вдобавок в тяжелой и прочной брезентовой ткани были проделаны в нескольких стратегических местах обзорные окошки из прозрачной пластмассы. Я мог вступать в оба мира и покидать их по своему усмотрению, что очень существенно для той неинтерактивной стратегии, которая применяется на ранних стадиях исследования, когда наблюдение — превыше всего, когда наблюдение приводит к более точному воссозданию среды.
Читать дальше