Слова Наташи оправдывали в глазах Родриго его новую жизненную позицию, отныне он не будет знать сомнений и колебаний. Целый мир, вмещавший и расстрел на рассвете, и невеселое детство, и долгие вечера возле Росенды, вязавшей в своем кресле-качалке, и поползновения завоевать литературную славу, вмещавший все, о чем прежде думал и вспоминал Родриго, в эту минуту навсегда канул в небытие. Слова, всю жизнь сопровождавшие Росенду, как неотступный кошмар, в эту минуту были поистине похоронены вместе с ней в могиле на кладбище Сан-Педро-де-лос-Пинос: больше никто не произнесет их ни вслух, ни про себя. Две встречавшиеся и переплетавшиеся в сердце Родриго линии жизни, которые начинались с залпа, прогремевшего однажды в серое утро во дворе тюрьмы Белен, и кончались беседой между двумя призраками, Росендой и Сьенфуэгосом, навсегда оборвались.
— Послушайте только, как веселится это проклятое отродье! — заорал Пако Делькинто, когда над обрывом прокатился грохот взорвавшейся ракеты. — Что они празднуют, черт бы их побрал? Если выбирать между вице-королем в парике и господином со звездно-полосатым флагом, по мне уж лучше первый.
Родриго подошел к Пимпинеле и занял место журналиста, который теперь танцевал самбу с Шарлоттой.
— Делькинто нас смешит, — сказал Родриго, подчеркивая местоимение, — а это уже кое-что в таком грустном обществе, как наше, где лишь очень немногие умеют сохранять уверенность в себе, ум и изящество, представляя в этом смысле образец для народа.
— Это придет, — ответила Пимпинела, коснувшись рукой рукава Родриго. — Наше общество еще очень молодо; со временем оно отшлифуется. К счастью, есть такие люди, как мы, спасшие некоторые традиционные ценности; мексиканская революция была ужасающим потрясением, но, как видите, не все потеряно.
Родриго ободрил приветливый взгляд Пимпинелы.
— Вы правы. Моя покойная мать, дочь Рамиро Субарана, близкого друга генерала Диаса, всегда говорила мне то же самое. Я могу вас понять; мы перебрались из особняка в квартале Рома в жалкий домишко на улице Чопо. Но это только заставило нас еще крепче держаться за наши настоящие ценности…
— Мне нравится ваша искренность.
Пимпинела и Родриго взялись за руки. Он глазами пригласил ее танцевать. На его затылок легла свежая, надушенная рука, и он ощутил холодок браслета.
— Смотри, Чино. Сразу видно, что у Родриго хороший вкус.
— Денег у нее, должно быть, не густо, но для форсу…
— Дэньги у него будут, а она даст ему марку. Two eggs for the price of one [199].
Лалли, сидя на корточках возле проигрывателя, выбирала пластинки. Поставив дюжину блюзов подряд, она отпила глоток шампанского и вздохнула: ей нужно было спустить десять кило. I love you for sentimental reasons [200].
Габриэль в обнимку с Бето сидел в одном из похожих на стойла закутков кабачка. Лилось вино, горели лампы под стеклянным колпаком, пели мариачи.
— Пусть мне поют мариачи, сегодня я померюсь с костлявой! Ах, Бето, почему это каждый год пятнадцатого сентября какая-то тоска находит? Вспоминаются вещи, которые не хотелось бы вспоминать. Всегда человек сам себе портит жизнь, разве нет? Кто нас заставляет…
— По случаю национального праздника и в честь посетителей сегодня мы угощаем всех желающих. И чтобы было вкусней, все приготовила сама хозяйка… — объявил толстый хозяин заведения, перекрывая шум голосов, крики и свист. Стали разносить дымящиеся кастрюли с моле, тотопос с фасолью, чипоклес, тамали с золотистой корочкой, серые тортильи, кувшины с розовым атоле, облепленные мухами сласти (хамонсильос, атес, макарронес, биснагас) и стаканы желтого пульке с корицей. Вокруг видны были жадно протянутые руки, набитые рты, обмазанные подливкой, испачканные соусом рубашки. Под пальцами музыкантов надрывно рыдали гитары, словно с кем-то прощались и все не могли расстаться.
— Откройте, я ранен! — кричал Габриэль из своего закутка. — Пойте так, как будто поете в последний раз, как будто нас прямо здесь расстреляют! Э-э-э-э-э-эй!
Словно отозвавшись на его крики, осовелые, мокрогубые люди, сидевшие и стоявшие вокруг мариачей с миндалевидными глазами и блестящими от помады отвислыми усами, в сомбреро с потускневшими блестками, хором подхватили песнь: Я буду ждать в овраге, у нопалей, я свистну, и ты выходи… Руки резкими взмахами отбивали такт, и в движениях этих был подъем и вызов, и голоса срывались на фальцет, как бывает, когда от волнения щиплет в горле, и в уголках ртов пузырилась слюна.
Читать дальше