Он жил, то есть подлинно чувствовал, как сначала тучи проходили мимо, а потом густели с ним рядом, поджимаясь в воздухе одна к одной: тучи тяжелели. Накрапывало. Следовала первая короткая вспышка – но промах! (тут важно его ощущение: он и хотел молнии, и боялся) – и еще вспышки, которые все ближе и ближе к зданию, на котором торчал он. Он весь сжимался в ужасе и в сладкой истоме; маленькое тельце его трепетало.
Наконец следовал выжданный и точный удар. Его всего передергивало. Пропуская тончайшую боль через тело, он думал, что погибнет, – и гибель была в радость. Следовал еще удар. И он еще раз пропускал вспышку и боль через тонкий свой позвоночник. Он был весь в испарине. И в то же время, жаждущий, звал и кликал молнию вновь на себя. «Еще!.. Ко мне…» – он сзывал тучи и искренне жалел, если вокруг светлело и гроза шла на убыль: ему казалось, что он недополучил свое, недобрал в жизни.
В палате для послеоперационных и шоковых он лежал от меня совсем близко, койка к койке. И, если за больничными окнами собиралась гроза, он первый слышал воздух, напоенный электричеством; медицинская сестра Оля задергивала нам шторы, а он кричал:
– Ко мне! Ко мне!..
Медсестра Оля, иногда милая, иногда вздорная, вполусмех отвечала:
– Ну вот еще, очень ты мне нужен.
А он, конечно, кричал не ей и не нам, – кричал тучам и звал молнию, бедный. Он так ее звал! Психика восстановилась, и вскоре он вышел из шоковой палаты; он вышел раньше нас, он был ходячий. Он шастал по больнице, всюду заглядывал. Он выспрашивал у сестер и нещадно пил таблетки, за что и был прозван. Ему было двадцать девять лет. У него жила на позвоночнике опухоль, которая продвигалась, но не в самом опасном направлении: его несколько раз оперировали.
Года два спустя позвонил мой сотоварищ по больнице, один из сотоварищей, и сказал, что таблеточник-то в земле сырой , – и во мне что-то тихо щелкнуло, как щелкает оно при утрате. Что ни утрачивай, оно исчезает по простой, по нехитрой схеме: было и прошло, – пока вдруг не утратится необратимо, вплоть до непонимания. А непонимание при нас. Я поинтересовался, тяжелая ли была у таблеточника смерть.
– Пустяки: во сне.
Я только и помню, как он шлялся по больничным коридорам, выпрашивая крохотные белые таблетки, и как ему говорили, что ж ты, мол, поедаешь их без счета, химия, мол, и неполезно, и нельзя же быть таким безвольным, перетерпел бы, а он с лучащимся лицом, с хитренькой и милой улыбочкой отвечал:
– А если боли адские?
Я тоже от него недалеко ушел, когда после травмы под морфием бредил и считал себя не тополем, не оврагом, не волчонком, не копателем Пекаловым и не ярыжкой. Генетическая память молчала.
Я считал себя ходовой частью самосвала, но чаще – Як-77, самолетом, у которого пробито крыло и который идет на посадку, но никак (ну никак!) не может сесть. Так и было: то громоотвод, то истребитель. (Претенциозная, бесполезная работа на образ – вполне современная черта.)
Даже и в полосе выздоровления, когда страшное позади и можно было передвигаться, пусть на костылях, я вновь начал вдруг настаивать, что я Як-77, что я иду после воздушного боя на посадку и что у меня всего лишь пробито крыло: это, мол, теперь мне запросто, сяду, не волнуйтесь. Не помню, ел ли я в те дни, разговаривал ли с соседями по палате, но отчетливо помню, как хирург, сдернув с меня на перевязке очередной грязный бинт, заорал:
– Еще раз пойдешь на посадку – и я сдам тебя в психушку!
Психушкой как раз и называлась особая палата для шоковых.
Тогда-то из прошлого объявилась неброская легенда о Пекалове, тогда-то, восстав, она и взялась меня манить, преследовать. Я хотел в нее вжиться, я хотел туда, в тот мир, к тем простецким людям (генетика пыталась врачевать!), но тут же сбивался, не попадал и вновь воображал себя кружащим однообразно, воинственным Яком. Войти в известный мне с детства старинный рассказ я не умел: прошлое не давалось, мучило меня, однако оставалось – прошлым.
Прошлое как бы все время ожидало моего первого шага в правильном направлении, чтобы тут же и перестать молчать: прошлое было пугливо, было неуловимо, показывая тем самым, что возврата не будет и что оно, прошлое, замолчало во мне куда раньше, чем я это осознал, – и какое же устрашающее количество слов было мною нажито и наговорено без него!
– Оля!.. – кричал я, мучаясь, и было больно, и казалось важным сообщить хотя бы и ей, задерганной медицинской сестре, что я понял некую суть: не бояться рассказать, не бояться сделать свою боль всеобъемлющей и свою утрату – всеобщей. Я тогда же понял, что польщу себе и даже себя обману, если самоограничусь и не свалю, не сброшу это с себя на всех сейчас живущих (не сводя, конечно, к взаимным счетам с кем-то или с чем-то).
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу