– Придется, – размышляет он. – Ведь правда?
– Когда-нибудь – наверно. Но к тому времени тебе, пожалуй, будет все равно.
Он вскидывает на меня испуганно-настороженные глаза:
– Как так?
– Если вам повезет, все вы будете уже взрослые и перестанете во мне нуждаться. Сможете уже сами о себе заботиться, и я вам буду не нужен. Возможно, даже обрадуетесь. Наконец-то я перестану на вас кричать.
– Эй, красотка, поди сюда, – в волнении окликает он сестру и недоверчиво, изумленно улыбается. Глаза его блестят. – Знаешь, что сейчас папа сказал? – А глаза блестят. – Он сказал, он когда умрет, нам, пожалуй, будет все равно, потому что мы все уже будем тогда взрослые и сможем сами о себе заботиться. Пожалуй, мы даже обрадуемся.
Дочь угрюма, погружена в себя (она наверняка скоро примется за наркотики, если уже к ним не пристрастилась).
– А как же Дерек? – в порыве злобного вдохновения бросает она и смотрит холодно, вызывающе. Я хмурюсь. (Она горда своим метким ударом.)
– Его я не имел в виду.
– Про Дерека ты забыл.
Про Дерека я забыл. Хоть бы мне почаще про него забывать. Забыть про него надолго не удается (пока он еще с нами, хотя я всегда стараюсь выкинуть его из головы. С глаз долой – из сердца вон. Нам надо отправить его куда-нибудь вон из дому, и тогда мы окончательно выбросим его из сердца. Какое это будет облегчение. И как будет горько. Дочери только того и надо – чтоб я огорчался. А вот моему мальчику – нет. Советоваться с докторами уже нет никакого смысла). Как и мой мальчик, я боюсь докторов, сестер и зубных врачей (хотя делаю вид, будто не боюсь) и, вероятно, всегда боялся. Боюсь, а вдруг они правы. (Когда в армии мне делали прививки, я упорно смотрел на иглу шприца – потому что отчаянно хотелось отвернуться. Я перестал быть донором, больше уже не сдаю кровь в Хранилище крови и плазмы при нашей Фирме, когда Управление персоналом совместно с медиками организует ежегодную сдачу крови – берет кровь у служащих покрепче меня, они сами вызываются, а взамен получают разбавленный апельсиновый сок. Я не подаю хороший пример своим подчиненным.) Меня уже волнуют зубы мудрости моего мальчика. Прежде он про них не заговаривал (не то я заволновался бы раньше. Вдруг остальные стоят так тесно, что им негде будет прорезаться. Как же я сумею повести его к зубному врачу, если он будет знать, что их надо вырвать? Может, к тому времени он станет другим? А может, и нет. Мне тоже будут рвать зубы, и я думаю об этом без всякого удовольствия. Новые дупла у меня теперь редко образуются, но старые пломбы выпадают, и с зубов необходимо снимать камень, и я терпеть не могу, когда твердыми, острыми инструментами задевают десны, это больно, и во рту полно крови. Терпеть не могу, когда, счищая камень с верхних зубов, задевают и раздражают нёбо. Каждые полгода, когда надо идти проверять зубы, я боюсь. А мне еще надо ходить раз в неделю – поддерживать десны). Я тоже боюсь Форджоне (и не хотел бы под его присмотром лазать по канату. Он изредка пробирается и в мои сны, вместе с черномазыми и прочими опасными чужаками, крадется где-то в глубине, во мраке и ускользает прежде, чем я успеваю разглядеть, что он там делает), хотя у меня он не сливается с анестезиологом, который давал наркоз, когда удаляли миндалины (меня-то он ничуть не испугал, хотя и правда довольно бойко у нас на глазах вводил моему мальчику наркоз через розовую резиновую трубку. Это ее он принял за клизму? Пожалуй). Нет, никогда мне не забыть, как вырезали миндалины – у моего мальчика, у меня, у дочери; никогда не забыть, как, понизив голос, врачи опять и опять без обиняков говорили мне, что у матери, видимо, был еще один мозговой спазм или инсульт, и притом прогрессирует артрит, так что трудно разобраться, что именно произошло (все это были тяжкие, ужасные испытания, и я не в силах вычеркнуть их из памяти); и, конечно же, я всегда буду с неприязнью вспоминать того последнего врача, преуспевающего и молодого, его костюм в тонкую светлую полоску, его подчеркнуто безупречную осанку (он был моложе меня и больше зарабатывал) – в тот ясный весенний день, осмотрев Дерека, он вышел на веранду (никогда его не забуду), стеклянная дверь с шумом захлопнулась за ним, какая-то безотчетная улыбка промелькнула по его чопорно-самодовольному, бесстрастному лицу (наверно, до самой смерти не забуду эту улыбку), и он сказал нам (никогда ему не прощу):
– Он никогда не заговорит.
Сукин сын.
Похоже, я всю жизнь оказывался зажатым между людьми, которым не заговорить. Мать моя под конец лишилась дара речи. Самый младший из моих детей, Дерек, с самого начала был лишен дара речи. Мы с сестрой почти никогда не разговариваем. (Обмениваемся поздравительными открытками.) Я не разговариваю с родственниками. (Я тоже могу лишиться дара речи. Во сне мне часто бывает трудно заговорить. Язык деревенеет, сохнет, распухает, того гляди задохнешься. И становится шершавым. Когда надо, им не шевельнешь, а мне грозит опасность, и я в ужасе оттого, что не могу ни заговорить, ни крикнуть.) Хоть бы не надо было ехать в Пуэрто-Рико, оставлять семью. (Когда приходится уезжать, мне тревожно. Тревожно за всех нас. Тревожно от мысли, что будет с ними, если я не вернусь?)
Читать дальше