Я с легким испугом и изумлением шагал по скользкому зимнему тротуару, и мои мысли скользили по поверхности, следуя строго за моим взглядом. В детстве я обнаружил, что главный цвет духовно-культурного центра Великой Империи — свинцово-серый. Небо, камень, асфальт, платки и пальто, лица прохожих — все имело его оттенки и носило его отпечатки. Цвет тяжелых металлов, цвет сумерек, цвет чахотки, цвет ветра. Цвет достоинства, цвет неуступчивости и цвет вечности, в конечном итоге.
Теперь вокруг меня был другой город. Разглядывая его, я щурился, словно крот, и наполнялся смутным тяжелым предчувствием. Ибо город линял. Сквозь свинцовый гранит старого города пробивался наружу новый, от его вида рябило в глазах, как от цыганского одеяла. От перекрестка к перекрестку тянулись бесконечные ряды грубо сколоченных, скошенных книзу будок с зарешеченными окнами, сооруженных из старых раскладушек лотков, тумб и растяжек с изображением безумных людей, пожирающих шоколадки и колбасу. Эти чужеродные предметы засоряли открытое прежде пространство садиков, газонов, троллейбусных остановок. Они искажали перспективу, лишали город свободы, нагло выпирали на первый план, выползая на тротуары всюду, где это было возможно.
В одной из таких собачьих будок, на перроне станции Костамукши, я покупал железнодорожный билет до Питера. Строение называлось ларем. Но в Костамукшах вся архитектура уродлива. Местные жители валили оттуда при первой возможности, бежали от безысходности, пьянства и безнадеги. Унося с собой свой скарб: страхи, болезни, пороки… В ларе на перроне станции Костамукши выбор был невелик: два вида билетов (детский и взрослый), конверт с маркой, пирожок с картошкой и водка.
В новоиспеченных ларях Петербурга выбор был больше. Прилавки ломились едой и одеждой, напитками и сигаретами. Рядом с капустными кочанами соседствовали джинсы и футболки, вместе с землистой картошкой и подтекающим мясом лежали наручные часы с калькуляторами, а висящая на нитках сушеная корюшка перемежалась со стеклянными бусами и узорными лифчиками. Судя по аляповатому и вызывающе броскому виду, товары и утварь были сделаны в чужих землях. А цены на бирках говорили, что мои сограждане стали миллионерами.
Раньше в нашей стране инженер не мог стать миллионером. И токарь, и грузчик, и культовый драматург не мог. Это было как-то не принято. Миллионеры жили на виллах и яхтах, курили сигары, ходили в сомбреро и белых костюмах. У нас это тоже было не принято. Миллионеры были безнравственны, жадны и коварны. Мы проповедовали иную идеологию, хотя и у нас такое встречалось.
По улицам, точнее, на проезжих частях, меж знакомых «жигулей» и «запоров» чернели странные автомобили — неправдоподобно длинные и низкие агрегаты, похожие на надломленные сигары, пассажирам в них приходилось также принимать форму сигар. Другой тип чужеродных автомобилей, наоборот, возвышался над общим потоком. Он представлял собой громоздкие, заквадраченные тягачи, с эрегированными фаркопами и огромными, как у сельхозмашин, колесами. Чем больше был автомобиль, тем чаще его хозяин жал на клаксон, и тем громче был выставлен звук магнитолы. Размер определял метод опережения, обгона, парковки.
Впрочем, я не держался за руль и не был вовлечен в игру форм. Я передвигался на своих двоих, и мне было важней то, что происходит в среде пешеходов.
Пешеходов для буднего дня на улицах было много. Они колыхались вязким болотом, замирающим возле торговых рядов и светофоров. Привычная однородность строгих черных и темно-синих пальто, желтоватых кроличьих шапок-ушанок нарушалась, разрушалась и поглощалась красными и желтыми канареечными цветами непромокаемых стеганых ватников и по-детски нелепых шерстяных шапочек с болтающимися помпонами. Шапочки сидели на головах у вполне взрослых, здоровых и трезвых людей. В будний день, когда даже голуби поглощены кропотливой работой, эти люди болтались без дела, неспешно прохаживались вдоль ларей, презрительно поглядывая друг на друга. В этой детской одежде они казались инфантильными и наглыми одновременно.
Помню, в детстве в телепередаче «Международная панорама» миллионам отдыхающих от тяжелых забот трудящихся показывали и рассказывали о последней, необратимой стадии загнивания капитализма. На фоне свалок и помоек праздно скалились в камеру безработные и бездомные, одетые в такие же шмотки. Они выглядели сытыми и здоровыми и не выказывали желания работать. Глядя на них, я понимал, почему капитализм обречен.
Читать дальше