Ильхан — худющий, высокий, носит туфли с загнутыми носками. Однажды пили с ним чай на vista point. Вдруг подскочил и кинулся с веником на виноградную лозу, густо обвившую внешнюю лестницу. Оказалось, змея забралась по лозе, и следующий час мы посвятили обыску всех закоулков внизу под лестницей — старых сапог и ящиков. Основное занятие Ильхана: сменный старшина на разных кордонах, дежурство в сторожках, поставленных по границам заповедника.
Фейзул — молодой друг Ильхана, коренастый, неутомимый в работе.
Эльмар — религиозно озабоченный менеджер, ставленник Эверса, управляющий то и дело приходит к Хашему со смиренными якобы просьбами видоизменить учет или что-то еще. А потом Хашем мне говорит: «Будь у него воля в руках — голову бы мне перочинным ножичком отрезал». Эльмар — главный, но молчаливый критик работы Апшеронского полка имени Велимира Хлебникова.
Эверс, иноземный директор заповедника, — ставленник министра экологии, убежденного, что только немецкой честностью и щепетильностью можно установить порядок в восточном хозяйстве. В заповеднике Эверс появляется раз в неделю, всегда в чистой одежде, с золотыми дужками очков. Прекрасно относится к Хашему, глубоко уважает его как орнитолога, считает его организаторские способности выдающимися.
Основа портретного состава Ширвана — молодые егеря, не старше двадцати пяти, ни слова не знающие по-русски. Все они как на подбор сдержанно страстные, с огромными черными глазами. В них очевидна робость перед старшими, перед Хашемом, передо мной. Этой робостью я пользовался и тяготился одновременно.
С молодыми я вел себя как немой, говорил, широко открывая рот и помогая себе руками. Они в ответ только кивали, лишь изредка одаривали меня словами, которые я заставлял их повторять, удостоверяясь, что они понимают, и сам так затверживал новое слово. Все поголовно егеря страстно мечтали выучить английский и приходили ко мне за уроком. Делали они это украдкой, стыдясь своего приземленного интереса перед Хашемом, который упражнял их ежедневными стихотворными декламациями в русском.
Я тоже его не спрашивал и начал с малого, с собственного методического изобретения. Учительствуя украдкой у себя под крышей перед учениками, сбившимися на полу в кружок, я рисовал на доске «контрастные алфавиты». Сначала «ясный»: A — apple, B — bee, C — car, D — door… Затем «облачный»: A — access, B — bargain, C — contest, D — denial, E — eager … [20] Яблоко, пчела, машина, дверь… досуг, торговля, соревнование, отказ, пыл (англ.).
Облачный алфавит я иллюстрировал гримасами. Я составлял сценические пары, подбирал особенно выразительные физиономии и растолковывал суть эмоции, которые они должны были изобразить в соответствии с той или иной буквой. Маски я фотографировал, и тем самым театральная нелепость подхода утверждалась в лицевом иероглифе. По моему предположению, смысловая разность между подобными «ясными» и «облачными» группами слов должна была создать тот надрез, ту полярность, которая бы позволила заронить хотя бы одно из слов из пары в память. Я пробовал заставить их изображать предметы — яблоко, грушу, пчелу, дверь, но это им нравилось меньше, чем рожденье эмоции.
Наконец Хашем узнал о моем учительстве, позвал меня к себе.
— Илья, отлично. Ты очень хорошее дело затеял. Давай переведем Хлебникова на английский.
Через неделю мы декламировали английский подстрочник «прозаического революционного слепка» Хашема, выполненного с «Ночи в Персии».
The seashore. The sky.
The stars and calm.
I lay on the worn jackboot, belonged to seaman Boris Samorodov. [21] Берег моря. Небо. Звезды и покой. Я лежу на изношенном сапоге моряка Бориса Самородова (англ.).
10
Хашем в общем-то был не чем иным, как одушевленным памятником русскому поэту — высокому, сутулому Велимиру Хлебникову, дервишу с отрешенным лицом, с нечесаными волосами и гнилыми зубами, с лицом, похожим на мудрое лицо верблюда. Вот так, примерно, он мог думать вместо поэта: «Я всегда думаю о женщине — о пышной девушке с корзиной на голове, о яростной Ксане Богуславской, о смешливой Катерине Неймайер — но поскольку о Ней думать запретно, я думаю о ней в поле слепоты, я ничего не вижу, кроме слепящего яркого поля, в белизне которого скрываются все предметы, ландшафты, все иные, кроме вожделения, чувства, да и вожделение само, прокаленное этой белизной, есть чистая энергия, беспримесная, свободная от человечности, от запаха кожи, вкуса слюны, слез, губ, сосков, всех бесчисленных впадинок, всех надрезов, сочащихся смолой желания, — все это бесследно скрывается в белизне, и мощностью свечения это стремление совмещается с мыслью о Боге — но по-прежнему алмаз сотворен из того же углерода, из той телесной и световой органики, которая и одухотворяет любовь: подобно тому как бриллиант высоким давлением отжимается из человечьего — прокаленного над конфоркой крематория праха возлюбленного, чтобы вобрать — взяв в перстень, в подвеску — сияние плоти мира. Да — так я и думаю о Боге: сначала думаю о женщине и, ослепленный совестью и яростью желания, возношусь взором к Богу. Женщина, сокрытая слепящей наготой, стыдом, — незрима, она и есть мысль о Боге».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу