Ночные сумерки сгустились неожиданной догадкой (одновременно непостижимой) над приветливо светящимся холлом, где на какое-то мгновение задрожали пластинки кондиционера, как будто эти четыре пассажира сидели потерянными фигурами в каком-то мистическом поезде: от резкого пространственно-временного рывка лица исказились, превратившись в маски «разящих насмерть», из недр которых неслись все такие же злобные, избитые лозунги прошедшей эпохи насилия, не миновавшей и этой страны, представавшей порою в глазах иностранца и в самом деле как «присущей Богу». Одного этого микроскопического рывка было достаточно, чтобы весь холл, освещенный как днем, вместе со всем городом, полным огней, за дверями, превратился в подобие диких джунглей, в которые со всех сторон упирались тени штыков. Поезд взвыл, и в этом вое был слышен отзвук дребезжащих оконных стекол; и Зоргер узнал в тенистом лице портье индейскую маску, которая изображала человека, «теряющего душу», а на ее деревянных щеках сидели две мыши, глодавшие эту душу. – Правда, потом оказалось, что портье просто что-то читал из газеты.
Какую же из картин считать теперь верной: ту прекрасную прелюдию или омерзительную ночную возню? «Чего я хочу? Что для меня реально?»
Реальным был детский рисунок над щитком для ключей; реальными были неподвижно усталые глаза телефонистки; реальным был торжественный жест, которым лифтер, проснувшийся от громких голосов, пригласил Зоргера в свой лифт, украшенный стеклянной дверью и скамейкой, обитой красным бархатом; реальными были ровные пряди намоченных и аккуратно причесанных волос и сверкающие лаковые ботинки старика, который во время неспешного подъема наверх по дороге в комнату в башне, стоя спиной к пассажиру, держал перед ним непонятную проповедь, а под конец растопырил два пальца, между которыми застряла бумажная денежка, полученная в качестве чаевых, и сделал рукою жест, будто отпуская на волю: «Это кое-что!» Реальным было все, что было мирным.
В узкой прихожей пахло краской. Зоргер заметил, что дверь, которая еще утром была зеленой, теперь была выкрашена в темно-красный цвет. А вот ведь, кажется, когда он возвращался нынче ночью, тот магазин, который днем еще ярко сверкал пирамидами фруктов, тоже превратился в черную выгоревшую дыру, внутри которой лежали в пепле только отдельные яблоки с растрескавшейся кожурой. (И на его пальто, на спине, появились глубокие разрезы, как от бритвы.)
Зоргер вошел в комнату, а в голове вертелась песня одного певца, в которой рассказывалось о ком-то, кто, пытаясь избежать «смертельной дыры», решил даже подмазать всех мелкими взятками, как какой-нибудь дешевый детектив: «Born to win». Кровать была застелена как на двоих, а по бокам горели желтые лампы. Из складок на простыне сложилась карта мира, и Зоргер на одном дыхании пережил все время от самого своего рождения, там, далеко, в Европе, до настоящего момента, и это было одно сплошное мягкое движение наверх; и он почувствовал при этом, как сам по себе наполнился силой.
Он поднял снова занавеси и жалюзи (стаи снежинок о стекло и чернота ночи) и просмотрел все свои рисунки последних лет. Он отчетливо увидел, как изменились его представления о запланированном исследовании; к интересу к долговременным природным пространствам примешалась его увлеченность формами пространства, которые, независимо от места (не только в природе), образовывались лишь эпизодически, когда «я, Зоргер» становился, так сказать, «их мгновением», превращая их тотчас же в явления времени. Но существует ли вообще какая-нибудь терминология для обозначения всех этих ускользающих, не оставляющих в памяти ни слов, ни образов уникальных единичностей?
Тяжесть, гладкость, которые Зоргер видел теперь перед собою и одновременно внутри себя, на расчищенном для них месте, были теперь стеклянною горою, преграждавшею ему путь домой, и он смотрел на белую кровать, как на единственное пристанище, где можно было укрыться. А может быть, этим незаверенным, оттого что слишком уже переплетенным с его сокровеннейшим «я», кратковременным видениям больше подошло бы, если бы их пересказать? Разве не было так, что именно то самое короткое «кружение пространства» приводило его всякий раз в восторг, являя собою счастливый случай познания, который затем взывал о длительности в форме и сообщал ему тем самым идею настоящего человеческого труда, в котором бы снимались отвращение и боль разлуки, стоявшие между ним и миром? Но как «рассказать» о пространствах, если им в принципе неведома «постепенность»?
Читать дальше